последнее время он часто задерживался в ешиве допоздна, очевидно, хотел избавиться от общества постылой жены, которая станет смотреть на него ласковыми глазами, пододвигать переслащенный чай, дрожащий в стеклянной кружке с мыльным следом от средства «Фейри» у ручки. Будь у Лейлы-Дворы привычка читать, она бы нырнула с головой в какой-нибудь женский роман, которые создаются во множестве для женщин, уже брошенных мужьями. Но от подобной привычки ее избавляли происхождение и воспитание. Поэтому Лейла просто подложила под голову ладошку и заснула, произнеся перед тем положенные слова вечернего «Шма». Что случилось дальше — то скрыто мраком ночи. Однако следующим утром Лейла нашла на подушке черный жесткий волос Ицхака. Весь день она чувствовала себя счастливой, а вечером несмело спросила у мужа: «Не могло ли так произойти случайно, что…»
— Не могло! — отрезал Ицхак, не дослушав. — Суп недосолен, — добавил он, — и вообще, тебе незачем больше готовить для меня.
Так, в оранжевую ночь в конце лета, за три недели до Рош а-Шана, был зачат Ярэах. Тогда еще никто не догадывался, кто он и что ему предстоит. Ицхак всегда отрицал свое отцовство и называл Ярэаха не иначе как «этот мамзер»[23]. Через неделю после той злополучной ночи Ицхак потребовал, чтобы Лейла «убралась куда угодно». Он давно ей говорил, что они не уживутся.
Лейла-Двора вышла из квартиры в раскаленный полдень. Сумка со сломанным правым колесиком прыгала за ней по асфальту, точно верная старая собака, на каждой колдобине из внешнего кармашка выглядывала сиреневая зубная щетка. С большим трудом она сняла подвальную студию с паукообразной трещиной на потолке.
«Не протекает, — проворчал хозяин, проследив ее взгляд, — впрочем, не хочешь — сними в другом месте». Он был равнодушен и спокоен. Женщине, которую муж выгнал из дому, очень непросто было найти квартиру в этом районе. При разводе в раввинатском суде Ицхак утверждал, что вот уже три месяца не прикасался к жене, поэтому она никак не может быть беременна, а если вдруг, то ни в коем случае не от него. Раввины посмотрели на некрасивую шмыгающую носом Двору — и развели их без дополнительных вопросов.
Лейла-Двора поправлялась, как на дрожжах. Через четыре месяца она проходила в узкую дверь своей студии только боком.
Врач сказал, что ребенок будет очень крупным мальчиком, и что головка великовата, и что, учитывая обстоятельства… Лейла-Двора взяла со стола рецепт на витамины, аккуратно сложила его пополам, потом еще раз пополам, положила в сумочку, глянула на врача блеклыми опухшими глазами и тихо сказала: «Пусть будет». Зима выдалась невыносимой, бурной, дождливой и ветреной. Мутные потоки неслись по улицам, вовлекая в бурлящие холодные водовороты обертки из-под чипсов, палочки, с которых давно слизали фруктовое мороженое, остатки гамбургеров и красные баночки с эмблемой кока-колы.
В шварменой на углу постоянно жарили телятину, и острый запах специй наполнял переулок. По утрам наплывал откуда-то легким облачком аромат свежеиспеченного хлеба.
Каждую пятницу Лейла-Двора покупала бутылку красного виноградного сока и две маленькие восьмеркой скрученные белые халы. Благословения над плодом виноградной лозы она не произносила, это дело сугубо мужское. Зато она зажигала две свечи, за себя и за ребенка, клала руку на живот, прислушиваясь[24] к движению плода, и произносила субботнее благословение. С потолка текло немилосердно, приходилось подставлять миску. Но кое-как все же она дожила до апреля, пронеся распухающее тело через горький месяц хешван [25], через туманные ханукальные вечера, когда соседи выставляли на улицу стеклянные ящички со свечами, через месяц шват[26] и цветение первых деревьев.
Ярэах родился в той самой больнице «Бикур Холим», о которой мы уже обмолвились в начале рассказа. Уже после весеннего праздника опресноков, в дни счета омера. За окнами бушевал май — звенел, орал, надышаться не мог перед наплывающим облаком тяжелой летней жары. Лейла удивилась, что он совсем не был большим. Тяжеленьким, ширококостным — да, но не большим. Полусумасшедшая старуха — соседка с вечно перебинтованной после неведомой травмы левой рукой прошамкала, с трудом удерживая Ярэаха на руках:
— Это хорошо, что он тяжелый. Это вес души. Душа большая.
На брит собралось три человека: та самая старуха, моэль, делавший обрезание, и еще одна соседка, заскочившая на минутку, по дороге из лавки. Соседка приткнула у двери пакет с торчащими из него хвостами мороженой рыбы.
Соседка чувствовала себя неловко и спешила уйти. Моэль тоже не задержался. Остались Лейла, старуха и сосредоточенно сопящий в кроватке Ярэах. Сумасшедшая сидела долго, до темноты, и все говорила о весе души.
«У него просто кость широкая, — отвечала Лейла-Двора, — как у его отца».
Все же Ярэах был непохож на Ицхака. Впрочем, на мать он тоже не был похож. Отличали его огромные, круглые золотистые глаза, напоминающие глаза кошачьих или хищных птиц. Вглядываясь в лицо младенца, Лейла видела в нем что-то чуждое, потустороннее, но почему-то теплое. Желтые глаза светились пониманием и умом.
— Все у нас будет хорошо, маленький, — тихо сказала она, закутывая младенца в клетчатое одеяльце[27].
Ярэах попытался сложить пухлые губки в улыбку и слегка двинул головой, кивая.
«Показалось, — подумала мать, — он еще слишком мал, чтобы улыбаться и кивать».
Каждый день, ближе к вечеру, Лейла вывозила Ярэаха на детскую площадку. Там в это время собирались почти все окрестные мамаши с детьми. Жара спадала, красные перья заката висели над крышами домов, в кустах трещала неумолчно какая-то птица. Лейлу-Двору не то чтобы не принимали в этом обществе: вежливо кивали, улыбались кончиками губ, демонстрируя сдержанное дружелюбие. Однако с ней никто не заговаривал, и она садилась чуть в стороне, на дальней скамейке. Однажды любопытный малыш подошел к коляске и заглянул в нее, всматриваясь в крохотное смуглое личико Ярэаха.
— А почему у него зрачки вертикальные? — громко спросил он.
— Ничего не вертикальные, просто так кажется в сумерках, — испуганно ответила Лейла, — присмотрись хорошенько, самые обычные зрачки
Мать малыша, в свою очередь, подошла к коляске.
— Обычные глаза, — подтвердила она, — только цвет несколько странный.
В районе распространялись и крепли слухи о том, что Ярэах вовсе не сын Ицхака. Очевидно, Двора ходила на сторону и родила мамзера. Доказательств, правда, никаких, но не зря же муж с ней развелся.
Ярэах рос словно несколько в стороне от прочих детей. Поначалу его пытались задирать, но скоро оставили в покое, потому что дрался он отчаянно, ловко и беспощадно.
Но друзей у него не было, дети обходили желтоглазого стороной. «У него глаза, как у дикого кота, — перешептывались соседи, — и злой он, точно кот. Лейла с ним, должно быть, мучается. Это ей в наказание за измену».
Однажды Ярэах возился с собранной из кубиков старого конструктора моделью городского трамвая. Ключ от квартиры болтался у него на шее на синем шнурочке от мобильного телефона. Незнакомая старуха тихо вошла во двор, раздвинув тяжелые мокрые простыни, сушившиеся на веревках и словно ограждавшие пятачок площадки от улицы. Старуха, неуклюже переваливаясь, подошла поближе к Ярэаху и тяжело опустилась на скамейку.
— Ты играй себе, — негромко произнесла она, встретив недоумевающий взгляд мальчика, — а я тебе сказку расскажу. Расскажу — да и пойду себе дальше, своей дорогой.
Старуха вздохнула и начала:
— Давным-давно, не так уж далеко отсюда, на острове посреди Средиземного моря, жил могущественный царь. И была у него единственная дочь, любимая. Как-то раз царю предсказали, что умрет он от руки своего внука.
— В таком случае у меня не будет внуков! — вскричал царь.
Он построил железную башню с крепкими затворами и заточил в ней дочь, которую, кстати, звали Даная, но этого имени ты можешь не запоминать. Что нам толку в старых именах? А в то время миром еще владели древние боги и демоны, сейчас уже крепко спящие и отошедшие от дел. Один из них, главный,