необыкновенные волосы, – внутри полыхнуло, и горючая смесь плеснула дальше и шире.
Он содрал с нее майку с ослом и мокрый купальник, под которым она была холодной и влажной, и его собственные джинсы с плавками внутри куда-то делись, и первобытность, которая была единственным спасением, наконец-то одержала победу!
Цивилизации пришел конец.
Ему некогда и невмоготу было разбираться со своими чувствами, да и с ее тоже, ему хотелось заполучить ее немедленно, всю целиком, оценить, попробовать, понять, какова она на вкус – везде.
Чем дальше он продвигался по пути узнавания, тем сильнее горело внутри, и от жара истончилась и болезненно натянулась кожа. Он молчал, потому что разучился говорить, и она молчала тоже, он только слышал, как она дышит.
Он так и не понял, какое у нее тело, он понимал только, что должен взять, присвоить, разодрать, лучше всего разложить его на молекулы и забрать эти молекулы себе, все до одной, и тогда, может быть, из сгустившихся туч грянет ливень и потушит пожар.
Кажется, она засмеялась, но он не обратил внимания.
Не было никакого «до», а «после» вообще не существовало, только – здесь и сейчас.
Здесь и сейчас Плетнев понимал, для чего живет – для того, чтобы завладеть этой женщиной, как рабыней, отныне и навсегда. Здесь и сейчас он знал, как все понятно и просто – он есть, и она есть, а больше ничего нет и не надо. Здесь и сейчас он чувствовал свою первобытную силу – и радовался ей.
– Да, – сказал он в ухо Элли. – Да, да!..
Когда полыхнуло так, что не стало ничего вокруг – ни его, ни ее, только жар и свет, – он, кажется, зарычал в последнюю секунду, а потом умер, но оказалось, что не умер.
– Я не умер? – на всякий случай спросил он, глядя в потолок.
– Только что ты был жив, и даже довольно… бодр.
Плетнев захохотал и охнул от боли в спине.
Потом он решил, что нужно выяснить все до конца.
– А где мы?
Элли приподнялась из-за его плеча и огляделась.
– Мы у тебя дома, на диване.
– Хорошо, – сказал Плетнев. – Хорошо, что мы не вломились в чужой дом.
– Да, – согласилась Элли и опять легла. – Вот была бы история.
Так они лежали и молчали, и Плетнев улыбался.
…Вот история!.. В поединке цивилизации и первобытности счет равный, два – два.
И какие-то картинки стали мерещиться ему: странный лес, катящиеся повозки, запряженные неповоротливыми волами, а может, единорогами, женское платье, мелькающее между деревьями, дивные цветы, накинутое лассо, испуганные глаза, взметнувшиеся юбки, сила и страсть, требующая немедленного удовлетворения…
Оказывается, бывает и такая.
Оказывается, бывает так, что не нужно и не важно прошлое и не интересно будущее, а есть только здесь и сейчас, и оно не подведет, потому что оно – есть…
Он понял, что спал, только когда проснулся.
Он проснулся, улыбаясь от счастья и от того, что ему прекрасно спать просто так, среди дня – невиданное дело, он даже и по ночам не спит. Впрочем, когда в последний раз он не спал ночью?..
Он повернулся, пристраиваясь поудобнее к своей первобытной женщине, которая тоже спала, разметав по дивану первобытные волосы, и положил руку как-то так, что спать моментально расхотелось, а захотелось немедленного удовлетворения невесть откуда взявшейся первобытной страсти.
Плетнев захохотал.
Диван заходил ходуном.
– Ты что?
– Я тебя хочу, – сказал он в маленькое, красное, горячее ухо, раскопав его под волосами.
– Как?! Опять?!
Она повернула голову, распахнула глаза и уставилась на него. От волнения он перестал хохотать.
– Я вообще-то цивилизованный человек, – стал оправдываться он зачем-то. – Со мной просто случилось что-то.
– И со мной, – призналась Элли и тоже положила руку так, что горючая жидкость моментально опрокинулась, разлилась далеко и широко и деловито подбиралась к тому месту, где еще тлело после недавнего пожара.
Вот-вот вспыхнет.
– Мы же взрослые, – жалобно проскулил Плетнев.
– Ты думаешь?
– Мы же можем себя контролировать!
– Ты уверен?
– Мы же должны…
Не придумав, что именно они «должны», и не в силах сдержаться, он стал целовать ее лицо, шею, грудь, неожиданно оказавшуюся великолепной, как на полотнах… Он все время забывал фамилии художников!..
Через несколько секунд он забыл вообще обо всем на свете, потому что ничего на свете и не было. Мир вновь стал первобытным, диким, только нарождающимся, со всполохами надвигающейся грозы и ревом урагана.
В следующий раз он проснулся, когда за окнами вовсю вечерело и с улицы кто-то кричал призывно:
– Ле-еша! Ле-еш!..
– Меня нет, – пробормотал Плетнев, как он всегда говорил секретарше.
– Никого нет, – сонно согласилась Элли из Изумрудного города.
– Мне кажется, вечер наступил.
– М-м-м?..
Она повозилась, подтянулась и вся легла на него, теплая, гладкая, выпуклая, довольно тяжелая.
…Я присвоил ее, и теперь она моя. Она моя собственность, мое владение, моя наложница, моя рабыня. Все молекулы, из которых она состоит, – мои. И я могу разбирать их и складывать, как только мне заблагорассудится и в любом порядке. Потому что она моя.
– Вечер? – вдруг спросила рабыня и наложница, поднялась на колени и посмотрела в окно. – Как вечер?!
Теперь она вся была перед Плетневым, абсолютно голая и совершенно первобытная, и он мог смотреть на нее сколько угодно.
Он жадно смотрел.
Горючая жидкость опять выплеснулась.
Ее грудь, оказавшаяся значительней и лучше, чем на картинах этого самого художника, чье имя он так и не мог вспомнить, была в нескольких сантиметрах от его лица, и он осторожно потрогал ее.
Она была живая, теплая и двигалась, куда там картинам!..
– Вечер, – упавшим голосом сказала его рабыня. – Солнце садится! Господи, мама, наверное, решила, что я утонула, и уже вызвала водолазов!
– Я не хочу водолазов, – пробормотал Плетнев. Он все трогал ее грудь, никак не мог оторваться.
– Мне надо бежать! – Она на ходу поцеловала его руку, вывернулась и спрыгнула с дивана. – Как это вышло, что уже вечер?..
– Я тебя не пущу.
– Я только скажу маме, что мы не утонули, и вернусь.
– Мы не утонули. Мы погорели.
Вынырнув из майки с ослом, она посмотрела на него, захохотала и упала сверху. Он немедленно схватил и прижал ее к себе.
– Даже не надейся, – сказала она, и ее глаза улыбнулись ему.