Давил, давил. Я тяжело сглотнул, и поднялось мутное, опьянением встревоженное воспоминание: клин света в затылок, полутонами-бликами исполосованные лица напротив, тик-так, вспрыгивает баламутящий ночной мир — и выхватывается моя рука с бокалом, губы, независимо от меня самого отчужденно выталкивающие слова об Алке, о Катьке, о майоре Каргине и Костике-Мефодии. О «Виоле» и Ильнаре. Рассказал. Все выболтал первым попавшимся, первым встреченным мною в Москве людям. Честно говоря, выболтал я им все, что только можно было выболтать, как позже сообщил мне Юлик. Даже о происшествии на КПП, даже о смерти Мефодия. Я вообще не относил себя к повышенно болтливым людям, но тут я выдал на-гора такую чудовищную массу информации, что даже не поверил тому, что так жестоко и так обильно возвращала мне память. Юлий пристально смотрел на меня, не мигая, и чувствовалось, что он не просто так подсел ко мне и не просто так завел этот разговор. Я сидел не шевелясь. Только почувствовал, как заиграли желваки на скулах.
— Кто вы такие, на самом деле? — спросил я.
Юлик засмеялся и проговорил:
— А что ты, Роман, теперь мне тут будешь говорить? Ты, после того что рассказал про себя? Мы ведь такие же продажные твари, как и ты. Мы тоже продаемся. Мужчинам, женщинам. Но общий знаменатель один: мы продаемся за деньги. Ты тоже трахал баб за бабки. И я почему-то думаю — почему бы ¦ тебе не поступать так же с мужиками? Ведь делал, наверно. С твоими-то базарами? Я почему-то сразу почувствовал, несмотря на твой брутальный вид…
И тут у меня внутри что-то порвалось. Не знаю. Просто — холодный озноб ненависти внезапно судорогой скомкал мне горло, подступила жуткая, раздирающая гортань хриплая, тошнотворная ярость. И что-то мерзкое, липкое, разрастаясь, словно плесневый грибок, сквозняком потянуло от желудка к голове, заливая глаза и уши, продираясь в каждую клеточку тела, даже в кончики пальцев и волос. Й вот последнее, что я помню, — я выпрямился и чужим, изломанным голосом каркнул чудовищное ругательство… прошелестели бледные лица кольцом окруживших меня людей, и вдруг в лицо хищным прыжком бросился пол, а во лбу, в переносице, в надбровных дугах набухла и забилась ослепительная боль. Позже Юлик говорил мне, что я просто встал и сжал в кулаке стакан — так, что стакан превратился в стеклянную труху в моих пальцах. А потом я попытался ударить кого-то невидимого, потому что куда я бил, там никого не было, и я только даром пронзил воздух и упал, стукнувшись головой об пол. Меня вышвырнула бы охрана, если бы Юлик не вступился за меня и не увез на квартиру.
Первая ночевка в Москве увенчалась жутчайшим похмельем. Голова как свинец. С трудом врубаюсь в слова Юлия:
— В общем, так, Роман. Думаю, мы встретились недаром. Недаром хотя бы в том смысле, что ты нам обошелся в кругленькую сумму. В смысле — не даром.
— Не понял, — пробормотал я.
— Да так. Ты немного побуянил в клубе. Здоровый ты, ничего не скажешь. Па самом деле — спецназ. Только в спецназе дисциплина, а ты разбуянился как первоклассник на перемене. Охраннику клуба череп проломил, второго швырнул в сторону стриптизерши, он в шест этот железный, вокруг которого она крутилась, врезался башкой и загремел в больницу с черепномозговой. Стриптизерша же шлепнулась на столики, да так удачно, что причинное место горлышком бутылки порвала. Так что она теперь временно нетрудоспособна. Уверяю тебя, Роман, охрана клуба тебя за такое уничтожила бы. Не убила бы, конечно, но мало не показалось бы.
— Не помню…
— Ты, наверно, не туда приехал, — сказал Виталик, вынырнувший из-за спины Юлия.
— Не понял…
— В смысле ты кричал, что в Москве живут одни педерасты, — как в прямом, так и в переносном смысле.
— Не помню…
— Да че мямлишь: «не понял», «не помню»? — возмутился Виталик. — Если бы Джульетта за тебя не впрягся, ты бы, дятел демобилизованный, щас в реанимации куковал.
— Как…ая-а Джульетта?
Юлик засмеялся невесело:
— Не какая, а какой. Погоняло у меня такое у клиентуры. Ты, Рома, конечно, красавец. В том смысле, что сунулся прямиком в гей-клуб. Там хоть и стриптизерша была, но это так, для антуража, как говорит синьор Пабло. Гей-клуб, говорю. Только не вздумай квакнуть что-нибудь типа «не помню» или «не понял». Там, кроме трех стриптизерш и трансвестита Оли-Бори, ни одной бабы не было. Эх ты, дембель. Сунулся с отважным рылом, да в педерастник.
Я поднялся и покрутил головой, а потом произнес:
— И что, вы, значит…
— Значит, — ответил Алексей, хотя я ждал, что будет говорить Юлик, — вот такая жизнь. А что ты хотел? Ты ведь тоже, насколько я понял, не ангел в белом. У тебя мать и все друзья на эскорте плотно завязаны. А лучший друг, ты сам вчера говорил, — сутенер. Геныч его зовут, так?
— Так…
— Да ты не бурли, Роман. Все нормально. А ты, если не врешь, счастливый. И в колонии не был, и в интернат не забирали, и не сел. Все как у людей — школа, институт, армия.
— Знал бы ты…
— Я-то знаю. И все мы — знаем. Иначе тут бы, на этой занюханной съемной хате, не очутились бы.
Они в самом деле знали. Эти ребята с ранних лет почувствовали вкус улицы. Для них все было по- другому, не так, как у меня. Но одно у нас всех сходилось — все мы с детства барахтались в том, что моя добродетельная соседка тетя Кира именовала «прости господи». Правда, у всех было по-разному: одному повезло, как мне — повезло!! — это Юлий. Второму не повезло особенно, это Алексей. Виталик, самый агрессивный, оказывается, уже имел две судимости, в том Числе по такой неприятной статье, как изнасилование. Правда, по его словам, он ничего не помнит, потому что был пьян до невменяемости. Да даже если бы пьян не был, то у него и в трезвом виде не встало бы на такую кошмарную толстую корову, как та, что он увидел только на суде в ранге потерпевшей. Вот за нее-то ему и дали шесть лет, дали по- божески, хотя могли бы впаять и десятку. Правда, через четыре года на Виталика просыпалась манна небесная в виде УДО, то бишь условно-досрочного освобождения, что по таким тяжелым статьям, как изнасилование, обычно не дают. Из тюрьмы Виталик вынес туберкулез, злобу и татуировку в самом низу спины и на заднице — в виде голой бабы, обвитой змеей, и короны с красными карточными мастями. Что обозначало знак принадлежности к «петухам». Еще бы, пойти по 117-й старого кодекса и не стать при этом «опущенным» — это мало кому удается.
Кроме того, Виталик приобрел в тюрьме два свойства, редких в наше время: он не переносил крика и не переносил насилия. Проще говоря, он не мог кричать и не мог слышать, как кричат на него. И не мог ударить человека. Не мог, и все. Самое большее, на что его хватало, было то, что он проделал в клубе со мной: дерганье за рукав и угрожающее, но безобидное бормотание. То есть я зря опасался, что он может на меня наехать поконкретнее.
Юлик из Караганды был вообще из профессорской семьи. Благополучный. Он ненавидел город, в котором его угораздило родиться, и это несмотря на то что семья была состоятельной. Его с ранних лет потянуло на уголовную романтику, «на экстрим», как он сам трогательно выражался. Тяга оказалась непреодолимой, но Юлик счастливым образом не сел в тюрьму и не погиб в беспределе первых лет девяностых. А был он сутенером. Некоторое время работал в Самаре, потом в Твери. Сам себе хозяин, сам себе охранник, сам себе судья. Никакой «крыши», никакого хозяйского сходняка, как сейчас. Вольная птица, одним словом. Вот только попался он на торговле наркотиками, все то, что скопил, отдал в одночасье, получил взамен рекомендацию свалить из города (тогда он в Твери работал) в четыре часа. Не в двадцать четыре, заметьте, а в четыре. Попал в армию, служил в элитных, кстати, частях внутренних войск. Отслужил, демобилизовался, опять покатилось по-старому. Снова едва не загремел за решетку, спасло только то, что всплыла его почетная «краповость», а «беретов» менты уважают. Юлика призвали к порядку, рекомендовали окститься, перемениться и остепениться. Нормально. После этого Юлик встретил кого-то там из родных, его пристроили учиться, и не куда-нибудь, а в Петербургскую военно-воздушную академию