— У нас теперь карточная экономика, — в конце концов сказал брат. — Мясо и масло достать все труднее. Но ты обо мне не беспокойся.
— И ты тоже не беспокойся, братишка. К племени гереро я касательства не имею.
— К чему ты клонишь?
— За каждым столом есть свой гереро. Это народ в Юго-Западной Африке, который нибелунги уморили голодом. Ты забыл, братишка?
— Понял, — смущенно улыбнулся он, — ты прочитала мои письма к маман.
— Случайно на них наткнулась.
— Мне в голову не приходило, что она их берегла.
— Пачка была перевязана шелковой ленточкой.
Брат просто поверить не мог. Маман, по его словам, была с ним очень строга.
— А в альпийских лугах, на прогулках…
— Когда маман лечилась в санатории? — Он печально покачал головой. — Она часами причесывалась, и в конце концов гулять было уже слишком поздно.
— Туберкулезные больные считали вас парочкой.
— Откуда ты знаешь?
— От нее самой.
— Если так, то она несколько сгустила краски.
Муха с налету врезалась в стекло зарешеченного окна, а потом настала такая тишина, что, казалось, заслонка дышит, будто рот.
— А ведь верно! — неожиданно воскликнул брат. — Один раз она вовремя управилась с макияжем и прической, и мы гуляли по лугам.
— К церквушке ходили?
— Да, Мария.
— Потом у тебя начался новый триместр, а вскоре маман тоже уехала.
— Ты хотела сказать, вернулась домой.
— Да, домой. К папa.
И тут брат беззвучно, одними губами, прошептал:
— Он… снова… здесь.
Кац мгновенно смекнула, что ей делать.
Церковные двери с грохотом захлопнулись, гулкий отзвук утих, а когда она окунула пальцы в латунную чашу, тончайшая корочка льда, затянувшая святую воду, разбилась с тихим, нежным звоном. Холоднющие кончики пальцев коснулись лба и губ, затем она скользнула к скамьям, преклонила колени, молитвенно сложила ладони.
Она дерзнула совершить нечто немыслимое. Не так давно в журнале, выложенном для просмотра в учебном зале, ей попалась на глаза статья, автор которой, студент, пылко и страстно писал о будущем. Слово в защиту будущего — она восприняла его как самый настоящий призыв изменить собственное положение. Ей хотелось домой. К папa. Но для этого нужно, чтобы ее вышибли из строгого учебного заведения, хотя бы и с позором. И она написала студенту
Из мрака проступили стрельчатые окна, по стеклам скребли птичьи лапки дождя, капли, тускло поблескивая, сбегали вниз. По боковым стенам лепились мрачные клетушки — исповедальни. В головокружительной вышине висели летучие мыши, замершие на лету, — ангелы. Центральный проход — как блеклая пыльная дорога, повсюду тени, крылья, мраморные ноги, и, несмотря на промерзший воздух, пахло здесь увядшими цветами, влажной известкой, растаявшим воском.
В какой-то миг перезвон, высоко на башне.
В какой-то миг резкая трель звонка, в пансионе.
В готических окнах уже понемногу забрезжило утро, у алтаря желтовато-белыми кляксами горели в сумраке свечи — и вот свершилось! В апсиде вспыхнула розетка, затянула розоватым пушком ледяной пол на хорах. Тысячи раз перекрашенные скамьи подернулись щербатыми бликами; ангельские крыла, мраморные ноги и золотой лев, поставивший лапу на Евангелие, — все ожило. Засияло золото, замерцал жемчуг, а затем сквозь витражные картины потоком хлынуло солнце, зелено-голубые, желто-алые волны, но то было лишь вступление, лишь прелюдия, ведь теперь, на порубежье дня и ночи, перед нею осиянная сверкающим венцом листового золота, с младенцем на руках, в короне, с неизъяснимой улыбкой на лике явилась Приснодева, ее покровительница, Мадонна.
— Как его зовут?
— Майер.
— Майер? Заурядная фамилия!
— Ты так считаешь?
— Да. Ужасно заурядная. Сколько ему лет?
— Он студент-правовед.
— Фу! Старикашка! Мафусаил! Стыдись, голубушка моя! Если уж на то пошло, ты заслуживаешь хотя бы лейтенанта.
Рядом с нею преклонила колени Губендорф. Скамьи мало-помалу заполнялись. Бледные монахини заняли задний ряд, оперлись коленями на подставку, вытянули шеи, надзирая за воспитанницами, от которых веяло сонным теплом. Потом двери снова распахнулись, пламя свечей затрепетало на сквозняке, молнией сверкнуло золото, и, опираясь на трость, по центральному проходу прошествовала мать- настоятельница. Заиграл орган, и каждый девичий ряд, мимо которого ковыляла трехногая фигура, возвышал голоса. Громче всех пела Губендорф.
— О ты. Башня Слоновой Кости!
— Внемли нам!
— О ты, Звезда Морей!
— Внемли нам!
— О ты, Сосуд Благодати!
— Внемли нам!
— Et in hora mortis…
— …и в час нашей кончины, Мария, Матерь Божия, прими нас. Аминь.
Аминь. Конечно, день и теперь повторялся, они учились и молились, хлебали суп и глотали рагу. Во время трапез Губендорф торжественным голосом читала, по четным дням отрывки из благочестивых размышлений Фомы Кемпийского, по нечетным — из трагедий Расина. После они кругами прогуливались во дворе, трое-четверо под ручку, в привычный час укладывались спать, послушно положив руки поверх одеяла и на «Слава Иисусу Христу» отвечали громким: «Во веки веков, аминь!» Однако ж подобно тому как крылышко стрекозы, коснувшись воды, способно встревожить все зеркало пруда, вековечный порядок внезапно был нарушен. Все затаили дыхание. Кругом только шептались, смеяться ни одна не смела, и в обществе Кац никто появляться не хотел. Когда она проходила мимо изваяния Сердца Христова, мраморный лик отворачивался; падуанский святой укоризненно глядел в сторону, ангелы же, лепившиеся на колоннах над алтарем Мадонны, трубили в гипсовые трубы призыв к Страшному суду. Кац, ты нарушила Вековечный Порядок, ты тяжко согрешила перед Господом!
Однажды в пятницу, когда все устремились в церковь, две монахини выдернули Кац из шеренги и быстрым шагом доставили к аббатисе.
— Кто ваша покровительница, Кац?
— Пресвятая Дева Мария.
— Вы приняли таинство крещения, — произнесла настоятельница в пустоту сумеречного помещения, — вы причащались тела Христова, а какой обет принесли по случаю конфирмации, Кац?
Стены кабинета состояли из черных, мореных шкафов, внутри которых прятались и постель, и