Многие годы спустя, разговаривая как-то с отцом о его любимом городе, я сказал ему, что мой Иерусалим — это не Храмовая гора, и не Масличная гора, и не крыша монастыря Нотр-Дам, не те рынки, кварталы и переулки, которые он описывал в своих стихах и рассказах, а вот эта троица — сумасшествие, слепота и сиротство. К моему удивлению, он улыбнулся и сказал, что я прав — и даже больше, чем сам предполагаю.
Тут, в нашем квартале, у мамы появился маленький клочок собственной земли, и она стала вкладывать в него все свои земледельческие умения и всю свою тоску по Долине, по дому и по сельскому хозяйству. Она работала там босиком и в коротких штанах, вид которых кружил голову даже проходившим мимо слепым. А еще возле нас, немного выше, на том месте, где сейчас построена огромная ешива рава Кука, было открытое каменистое поле, и скотоводы из соседнего района Гиват-Шауль пасли там своих коров. Эти коровы, хотя и иерусалимские, напоминали маме родную деревню — она смотрела на них из окна кухни, и душа ее радовалась:
— Смотри, там есть одна первотелка! Дай-ка я сбегаю, потолкую с ней.
Она выбегала из дому, издавая резкие пастушьи звуки из плотно прижатого к губам кулака, точно из маленькой дудочки, и возвращалась не с пустыми руками — приносила немного коровьего навоза для удобрения своего огорода.
И хотя она давно уже покинула деревню и бабушкин дом, а в Иерусалиме у нее был теперь свой дом и своя семья, где никто не требовал от нее наводить идеальную чистоту, не забирал ее для этого из класса и не угрожал
Потом, выжимая тряпку в ведро, она проверяла стекающую воду
— Боюсь, я тоже немного заразилась этой болезнью.
Все знали, что это за болезнь и чья она. Даже после смерти бабушки Тони и вплоть до своей собственной кончины мама всегда говорила о любом, кто проявлял нездоровый интерес к чистоте: «Настоящая Тоня», — даже если это была она сама.
А поскольку она учила меня пришивать пуговицы, гладить рубашку, латать брюки, варить еду и всем прочим делам, которым в дни моего детства учили только девочек, то однажды я получил у нее также урок мытья полов.
Через несколько минут я заметил, что она насмешливо следит за тем, как я выкручиваю тряпку. Подождав, пока я кончу, она спросила, выкрутил ли я тряпку абсолютно до конца?
— Абсолютно, — с гордостью заверил я. — Ни капли не осталось.
Тогда она взяла у меня тряпку, снова выкрутила ее, и в ведро щедро полилась вода — да еще сколько!
Я был удивлен. А если честно, то даже немного обижен. И тогда мама раскрыла мне секрет, который ее мать объяснила ей в детстве. Мужчины, сказала она, выкручивают с силой, а женщины — с умом. Мужчина держит тряпку двумя руками, каждая тыльной стороной кверху, и крутит только сильную руку, а вторую оставляет на месте — «дает контру», как говорят специалисты. А женщина, тем более если это женщина из нашей семьи, то есть выпускница Факультета Мытья Полов из Высшей Школы Чистоты имени Бабушки Тони, делает это иначе: у нее тыльная сторона одной ладони тоже повернута вверх, но тыльная другой, наоборот, вниз, так что работают обе руки — они выкручивают и движутся при этом навстречу друг другу, пока не перекрещиваются, и тогда выпрямляются. При таком способе выкручивания образуется дополнительный крутящий момент за счет лишних девяноста градусов вращения и выжимания.
Время от времени к нам приезжали мамины братья и тетя Батшева. Больше всего мне помнятся визиты дяди Менахема, потому что к каждому его приходу мама загодя составляла список вещей, которые нужно починить в доме. Мой отец не понимал и не хотел понимать в этих делах ничего, что было сложнее замены перегоревшей лапочки, и должен признаться, что я и это его свойство тоже унаследовал. Но мамины братья, как и большинство других мошавников в те времена, прекрасно умели делать все — чинить и строить, заливать бетон и настилать полы, соединять водопроводные трубы и прокладывать электропроводку. Когда мне в детстве читали стишок: «Дядя есть такой у нас — все умеет первый класс», — я всегда думал, что это стишок о маминых братьях.
Дядя Менахем знал, что не найдет у нас никаких рабочих инструментов и потому всегда приносил их с собой. У них были замечательные имена — «жабка», «зубило», «маленький швед», «личный плаер, без которого ни один мошавник не выходит из дому», — и когда он раскладывал их на столе, отец напрягался, опасаясь, что хозяйственные умения молодого шурина нанесут ущерб его собственному статусу «мужчины в доме». Он тут же начинал суетиться, бегать вокруг, и, пока дядя Менахем, к примеру, заменял уплотнитель на протекающем кране, обматывал льном нарезку и прочищал забитую раковину, отец только и делал, что непрерывно давал ему указания.
Одно происшествие я помню во всех деталях. Дело было так: дядя Менахем в коротких рабочих штанах и высоких рабочих сапогах стоял на стуле, поставленном на кухонный стол — гвозди и винты во рту, инструменты выглядывают из кармана и подвешены на поясе, — и соединял провода, чтобы потом поменять патрон и подвесить к потолку новый абажур. Мама придерживала стул за ножки, я смотрел на дядю обожающими глазами, а отец бегал вокруг стола и командовал:
— Не так… Затяни еще… Раньше отпусти это, а потом заверни то…
Дядя Менахем только косился на него сверху— сначала с удивлением, потом с нетерпением, а затем, наконец, выплюнул гвозди и винты на ладонь и сказал:
— ШАлев, — именно так, с тем самым ударением на А, — ШАлев, сделай мне одолжение, пойди, попиши стихи…
Это скрытое напряжение между «нагалальской» и «иерусалимской» ветвями нашей семьи имело несколько обличий — иногда очень забавных, иногда поменьше. Для мамы прославленная нагалальская круговая застройка[38] была не менее «исторической», чем все иерусалимские святыни, и, даже покинув этот «нагалальский круг», она продолжала скучать по своему мошаву и по всем своим близким. Отец, напротив, терпеть не мог бабушку Тоню, сочувствовал дедушке Арону и ощущал, что мамины братья хоть и приняли его в семью, но без особой радости. Дядья посмеивались над тем, что у него все политические взгляды правые, а все руки — левые, а он отвечал им на свой лад, с изобретательной насмешливостью: во время своих редких приездов в Нагалаль всякий раз спускался к навесу для индюшек, кричал им: «Да здравствует социализм!» — а когда глупые птицы, по обычаю всех индюшек, отвечали ему восторженным хором согласия, поворачивался к хозяевам и с иронической улыбкой говорил им:
— Видите? Вот так оно делается. Это очень просто…
Понятно, что отец не был склонен к слишком частым визитам в Нагалаль, и мама, которая хотела, чтобы я не терял связь с ее семьей и родными местами, но не могла поехать туда со мной, потому что Рафаэла была еще младенцем, несколько раз посылала меня туда одного, с молоковозом, который доставлял молоко из Нагалаля в Иерусалим.
Мне было пять лет, когда мама в первый раз решила, что я уже достаточно большой для такой поездки. Она разбудила меня в половине третьего утра. Прежде всего мы выпили чай: она — свой кипяток, а я — из блюдца, чтобы быстрее остыло, потому что «нам уже нужно бежать, Мотька с его танкером не могут ждать долго».
«Мотькой» она называла Мордехая Хабинского, водителя нагалальского молоковоза, а «его танкером» был сам молоковоз, точнее, деревенский грузовик типа «Мэк-дизель» с установленной на нем цистерной. Иерусалимский молокозавод фирмы «Тнува»[39] находился тогда в районе Геула, минутах в сорока пяти ходьбы от нашего дома, ходьбы молодой матери: одна рука держит за руку полусонного ребенка, в другой — маленький чемоданчик с его вещами, а вокруг — прохладная темнота летней ночи. Со временем я запомнил эту дорогу наизусть. Вначале мы спускались к бульвару Герцля, выходя на него напротив гаража автобусной компании «Мекашер», оттуда поворачивали налево,