— Знаю. И очень сожалею, дорогая. Это самое горячее время в году.
— Любое время — горячее. Не вижу причины, мешающей нам видеться.
Я подумал, что сейчас, в коридоре, прислонившись к стенке рядом с одной из моих охотничьих фотографий, она удивительно хороша, пожалуй, даже более привлекательна, чем Даяна: голубое шелковое платье облегало ее полное, но абсолютно пропорциональное тело, желтые волосы были гладко зачесаны наверх, открывая красивые уши.
— Понимаю, — сказал я.
— Тогда сделай что-нибудь. Для тебя я деловой партнер, экономка, мачеха Эми — вот и все.
— Разве это все? Разве постель не имеет значения?
— С экономками тоже спят.
— Я как-то не замечал, чтобы ты была слишком заботливой мачехой, должен сказать.
— А я и не могу навязывать свою заботу. У тебя с Эми союз, и вас обоих ничего не касается.
— Не думаю, что сейчас время, сегодня неподходящий день, чтобы…
— Это самый подходящий день. Если ты не удосужился поговорить со мной наутро после смерти отца, то какой еще нужен удар, чтобы ты наконец заговорил? Я не помню, когда мы в последний раз… Нет, — сказала она, отстраняя мою руку, когда я, сделав шаг вперед, постарался ее обнять. — Я не этого добивалась. Это не разговор.
— Прости. Когда бы тебе хотелось поговорить со мной?
— Говори не говори, толку не будет. Это безнадежно. Иди спать.
Она прошла мимо.
На какие-то переговоры пойти все-таки придется, подумалось мне, и не для того, чтобы сразу же попробовать заманить ее в постель со мной и Даяной, а для подготовки почвы. Первым делом завтра этим и займусь. А пока нужно выполнить другую работу (еще далеко не ясную мне самому).
Я прошел в столовую, где на столе стояли четыре накрытых горшочка с супом, и направился к книжным полкам слева от камина. Там я хранил две или три дюжины книг по архитектуре и скульптуре и около сотни сборников широко известных английских и французских поэтов, творчество которых не захватывало наше время: Малларме и лорд де Табли для меня самые современные поэты. Я не собираю романистов, потому что считаю их творения слабыми и вздорными, даже в лучших образцах им удается правдиво отобразить лишь малую толику огромного мира, который они рассматривают только в качестве отправной точки для собственных откровений. Нужно только испытать какое-нибудь чувство, любую эмоцию, просто-напросто что-нибудь отчетливое, и задуматься на минуту о том, как это можно было бы отобразить в романе — не в посредственном, а в произведениях самого Стендаля или Пруста. — как сразу же бросится в глаза достойное жалости несоответствие всей художественной прозы тем задачам, которые она перед собой ставит. Для сравнения: самая скромная вещь, относящаяся к области визуальных искусств или скульптуры, — это триумф изобразительных возможностей как в материальном, так и в духовном плане; а поэзия, по крайней мере лирическая, одинаково далека как от художественной прозы, так и от жизни, и существует сама по себе.
Однако книга, за которой я пришел, не имела никакого отношения ни к одному из упомянутых жанров. Это было второе издание (1838 г.) объемистого сочинения Джозефа Торнтона «Английские народные предания о привидениях и духах». Я снял его с полки, налил себе среднюю порцию шотландского виски (скажем, в три раза превосходящую ту, что подают в баре), пошел в спальню и расположился в моем кресле, обтянутом красной кожей.
Торнтон посвящает почти три страницы Андерхиллу в главе «Чародеи и заклинатели», но большей частью он описывает появления доктора в течение полутора столетий после смерти в самом фантастическом виде и приводит свидетельства людей, слышавших от очевидцев, как тот с треском и хрустом бродит неподалеку от дома после наступления темноты. Расследованию убийств и их последствий отведено меньше места; из-за нехватки времени или просто из-за отсутствия сохранившихся улик, к тому же противоречивых, Торнтон не смог обнаружить никакой реальной связи между Андерхиллом и двумя нераскрытыми убийствами и вынужден был ограничиться пересказом традиционных легенд, бытовавших среди жителей Больдока, Ройстона, а также окрестных деревень: они утверждали, что этот человек владел «загадочным и дьявольским искусством» расправляться со смельчаками, которые когда-либо перебежали ему дорогу; он на расстоянии «руками, протянутыми из другого мира, разрывал свои жертвы на части, поэтому ни один крестьянин не рисковал проходить мимо его дома ни днем, ни ночью из страха, что зловещий взгляд доктора остановится на нем и превратит в новую мишень для устрашения или ненависти».
Не имея ясного представления о том, что искать, я рассеянно пробежал глазами четыре или пять длинных абзацев, скорее, перечитал их в двенадцатый раз. Затем, почти закончив чтение, я наткнулся на пару высказываний, которых, как мне помнилось, раньше не видел: «…таковы были события, сопутствовавшие похоронам этого омерзительнейшего, по крайней мере с моей точки зрения, создания, внушающего отвращение вне зависимости от того, правдивы или нет многочисленные свидетельства о его колдовстве. Его чары то ли случайно, то ли по волшебству, но, видимо, все же рассеялись: большая часть книг и бумаг сгорела на второй день после его смерти (хотя я не могу найти ни одной убедительной причины для возникновения пожара); меньшая их часть по его требованию была захоронена вместе с ним; фрагмент дневника сохранился в библиотеке колледжа Всех Святых в Кембридже, где он учился. Об этой реликвии должно сказать, что не стоит затрачивать труда на ее изучение, ибо она представляет интерес только для человека, чье любопытство к обычаям тех, безусловно, варварских времен сможет подавить естественное отвращение к сему занятию».
Мне подумалось, что в этом последнем отрывке заметна некоторая странность. Почему Торнтон, который обычно (и, возможно, слишком часто) старается заразить читателей своим энтузиазмом настолько, чтобы заставить их самих просматривать источники, упомянув о фрагменте из дневника и о месте его хранения, сразу же рекомендует не тратить силы на его «изучение»? Ну что ж, эту загадку можно легко разгадать завтра. Если рукопись Андерхилла находилась в библиотеке колледжа Всех Святых в начале девятнадцатого столетия, есть надежда, что она все еще там. Так или иначе, я решил утром отправиться в Кембридж и все выяснить. Почему я сразу же пришел к такой мысли, сказать не берусь.
Между страницами книги о привидениях, касающимися Андерхилла, я обычно хранил некоторые имеющие к нему отношение бумаги, которые перешли ко мне «вместе с домом», главным образом вырезки из местных газет времен королевы Виктории, не представлявшие большого интереса, но содержавшие показания, сделанные прислугой в более ранние годы. В прежние дни я откладывал их в сторону, находя скучными, и не просматривал уже четыре или пять лет, но теперь почувствовал, что они приобретают важность. Я развернул слежавшийся, весь в пятнах листок:
«Я, Грейс Мэри Хеджер, горничная в услужении у Сэмюэля Роксбора, эсквайра, XLDC[2] лет от роду, христианка, торжественно присягаю в том, что вчера вечером, в третий день марта A°D. MDCCLX[3], около пяти часов, вошла в малую приемную (сейчас это часть зала ресторана), чтобы уборкой заняться, и увидела джентльмена, у окна стоявшего. Платье оного господина походило на одеяние преподобного пастора Миллиншипа, коего в преклонные лета его видела я, будучи весьма юной девицей. Лицо же его — бледное весьма, однако все в красных прожилках, а нос длинный и кривой, а рот похож на женский. Показалось мне, что мрачные раздумья терзают его. Когда же спросила, что угодно господину, оный исчез, будто сквозь землю провалился, ибо комнаты не покидал. И охватил меня страх и ужас, и стала я оглашать дом воплями, и упала без чувств, и госпожа моя подошла ко мне. Не приведи Господь снова джентльмена сего встретить, а хоть бы и за сто фунтов. Клянусь, что сказала правду и только правду».
К сему Грейс Мэри приложила собственноручную подпись, и некто Вильям Тотердейл, пастор этого прихода, который, по-видимому, и записал показания, был указан в качестве свидетеля. Они оба сняли наконец тяжесть с моей души, во всяком случае, по одной причине: три точно указанные особенности лица Андерхилла были сами по себе чрезвычайно своеобразны, даже без упоминания о его одеждах, похожих на облачение старого пастора в двадцатые годы восемнадцатого века, — самая близкая параллель, пришедшая Грейс на ум. Я выпил за нее и возблагодарил за острую наблюдательность и цепкую память.
С другой стороны, хоть это и не ее вина, помочь мне она не могла. Убедить Люси или кого-то еще, включая себя самого, в том, что я не читал этих письменных показаний раньше, я бы не смог. Видимо, сам