того заслуживают. Но обещаю к этому разговору больше не возвращаться. А пока пойду спать. Увидимся завтра утром.
— Ты не должен принимать слова Люси близко к сердцу, — сказал Ник, когда мы остались одни. — Она соскучилась по горячим академическим баталиям. Тут я ее не одобряю, но жены преподавателей университетов даже двух связных замечаний не могут сделать, о чем бы ни шла речь. А вообще-то с ней все в порядке. Знаю, ты не можешь понять, что я в ней нашел, не уверен, что сам понимаю, но я ее люблю. Несмотря ни на что. Как ты себя чувствуешь, папа?
Я был в нерешительности. До этого момента у меня и мысли не было о том, что в данную минуту мне хотелось ему сообщить незамедлительно; точно так же я выпалил на одном дыхании мою обличительную речь о смерти, словно знал ее наизусть, хотя, как понял с запозданием, сознательно не смог бы повторить ни единого слова. Я отбросил колебания.
— Думаю, что должен был сделать для деда больше, чем получилось на деле. Я говорю не о чувствах, которые каждый питает в душе, не о желании, чтобы при жизни к нему относились уважительнее, добрее и тому подобное. Я мог постараться и как-то помочь ему прожить дольше. Например, все эти прогулки, возможно, его излишне утомляли. Я должен был подумать об этом, потолковать с Джеком Мейбари или сделать что-то еще.
— Постой, начнем с того, что мой дед — не твой пациент. А Джек — хороший врач, он знал, что для деда лучше. Да и тот был крепким стариком; черт возьми, он умер бы намного раньше от душевного дискомфорта, если бы его все время держали взаперти. Не переживай.
— Хм-м. Не хочешь виски или пива?
Ник покачал головой:
— Налей себе.
Наливая, я произнес:
— Здесь очень крутая лестница. Я должен был…
— Что ты мог сделать? Встроить лифт? Не думаю, что удар получают от того, что поднимаются по лестнице. Дело в сердце, я полагаю.
— Не знаю, — я опять заколебался. — Все это навело меня на мысли о твоей матери.
— Мама? Какое она имеет к этому отношение?
— Знаешь, я чувствую свою ответственность и за нее, некоторым образом.
— О папа, единственный человек, на ком лежит ответственность, так это тот парень за рулем. Возможно, мама и сама была немного виновата, потому что переходила дорогу, хорошенько не посмотрев по сторонам.
— Меня никогда не покидала мысль, что она могла это сделать обдуманно.
— О боже, да ведь она держала за руку Эми! Мама ни за что не стала бы рисковать, когда Эми рядом. И зачем ей это было нужно? Я имею в виду самоубийство.
— Это очевидно. Томпсон ее унизил.
Томпсон — человек, ради которого Маргарет оставила меня и который за четыре месяца до ее смерти сказал, что вовсе не собирается оставлять жену и детей и создавать с ней новую семью.
— Ну, тогда пусть у Томпсона и болит голова, если вообще можно найти виноватого. Лично я в это не верю.
— Я должен был удержать ее от этого шага.
— Ох, ерунда. Как? Она — свободный человек.
— Мне надо было лучше к ней относиться.
— Ты относился к ней настолько хорошо, что двадцать два года она была с тобой. Все это чепуха. В действительности не твоя вина в ее смерти тебя беспокоит, а то, что она умерла. То же самое с дедом. Их смерти напоминают, что придет день, когда и тебя постигнет та же судьба. Знаю, тебе неприятно, что я сейчас подыгрываю Люси, но ты ведешь себя как эгоист. Прости, папа.
— Хорошо, может, ты и прав.
Он, безусловно, был прав, если говорить о первой половине его обвинений — меня преследовало смутное, но постоянное отчаяние, бессмысленный страх из-за того, что я прожил с покойницей столько лет, говорил, принимал гостей, выезжал, ел, пил с нею, а главное, занимался любовью и имел от нее детей. До сих пор не меньше трех-четырех раз я просыпался по утрам с мыслью, что Маргарет еще жива.
— А как Эми? — спросил Ник. — Она так выглядит…
Я перестал его слушать, когда до меня донесся (или просто показалось) хрустящий шорох, стелющийся по земле перед домом, где-то родом с центральной дверью. Я вскочил, подбежал к окну и выглянул наружу. Верхний свет еще горел, освещая стены, клумбу, дорогу, край крыши, которые были настолько унылыми и пустынными, словно никто никогда здесь вообще не появлялся. Шорох прекратился.
— Что случилось, папа?
— Ничего. Мне показалось, что у дверей кто-то есть. А ты ничего не слышал?
— Нет. Ты себя чувствуешь нормально? — Ник устало на меня посмотрел.
— Конечно.
Меня взволновало то, что шум, который я услышал или который мне послышался, долетел до ушей сразу после упоминания об Эми. Не имею представления, почему я связал одно с другим… Мне хотелось в этом разобраться.
— Ходят… слухи, что в округе появился бандит. Ты о чем-то говорил.
— Ты что-нибудь увидел?
— Нет. Продолжай.
— Хорошо. Я хотел спросить, как именно в эти дни Эми переживает смерть мамы?
— Думаю, в таком возрасте все очень быстро забывается, уходит в прошлое.
— Но она-то сама помнит? Что она говорит?
— Мы не обсуждаем таких вопросов.
— Ты хочешь сказать, что никогда не говорил с ней об этом? Но…
— Попробуй спроси у тринадцатилетнего ребенка, что она чувствует, когда видит, как мать сбивают с ног и она погибает прямо на глазах.
— Нет, это ты должен спросить. — Ник посмотрел на меня. — Берегись, папа, тебя затягивает в омут. С моей точки зрения, все не так страшно, пока твои фантазии не более чем экстравагантная причуда. Но нельзя допустить, чтобы она стала неуправляемой и отвлекала от самого важного. Ты должен поговорить с Эми. Если хочешь, я все устрою. Мы могли бы…
— Нет, Ник. Еще рано. Я хочу сказать, дай мне вначале немного времени, чтобы подумать.
— Конечно, но я к этому разговору еще вернусь, если не возражаешь. И даже если возражаешь.
— Договорились.
Ник встал:
— Паршиво на душе. Как-то все неладно, черт побери. Боюсь, что тебе от меня мало проку сегодня.
— Ошибаешься. Я благодарен за то, что ты приехал и решил остаться.
— Шуму много — толку мало. Боюсь, я только тем и занимался, что давал полезные советы — делай то, не делай этого.
— Наверное, они мне нужны.
— Да, надеюсь. Спокойной ночи, папа.
Мы поцеловались, и он вышел. Я выпил еще виски. В моей записной книжке, оказывается, было очень много самых разнообразных заметок. Я сделал круг по комнате и поочередно осмотрел каждую скульптурную группу. Они не натолкнули меня ни на одну свежую мысль, и я, не признав за ними сейчас ни художественной ценности, ни удачной имитации человеческой природы, никак не мог понять, чем эта скульптура привлекала меня прежде. Услышав, что кто-то скребется в дверь, я впустил Виктора. Он проскочил мимо, раздраженный, возможно, какими-то обрывочными воспоминаниями о Нике, посмевшем ненароком его вспугнуть. Я наклонился и принялся его гладить; под моей рукой он напружинился и заурчал, словно где-то рядом завели старый мопед. Когда я расположился в кресле у книжных полок, он ко мне присоединился и не выразил неудовольствия по поводу того, что его спину используют вместо