делали свое грубое, низкое дело. И много часов прошло прежде, чем он, обессилев, уснул, все еще шевеля во сне мокрыми пальцами.
Пять. Половина шестого. Поезд в девять одиннадцать. Утро, мутное утро в окнах, выходящих на глухой двор. Где-то уже прогромыхали засовы. Внизу выбивают ковры. Скоро конец! Есть ли слово, которое люди произносят с большим отчаянием и с большей надеждой, чем вот это «конец»? И если когда-то кончилась ночь на улице Одесса, то теперь приходил конец ночи в почтенном пансионе госпожи Лопке.
Семь. Жанна стала будить Халыбьева. Он, видимо, крепко спал. Со сна он даже не сразу понял, в чем дело. Ему снова показалось, что Жанна пришла его арестовать. Потом он вспомнил все. Однако это его не успокоило. Дрожащими руками натянул он на себя брюки.
— Я вернусь через минуту, и тогда мы прямо поедем на вокзал.
Халыбьева тошнило от усталости и страха. Жанна казалась ему зеленым сукном карточного стола утром, когда в окнах серо, на столе окурки и остывший чай, когда колода вызывает только отвращение, когда надо — хочешь не хочешь — платить проигрыш. Он не помнил о своей мании. Он думал об одном: как бы ее спровадить? Он направился к госпоже Лопке, вставшей, как всегда, рано и уже успевшей затянуть в корсет два бюста.
— Госпожа Лопке, я уезжаю на три дня в Гамбург по делу.
И госпожа Лопке, спросив, не хочет ли он взять с собою несколько бутербродов, пожелала ему счастливой дороги.
Жанна ждала. Прошло не пять минут, не десять. Прошел уже час. Халыбьев все еще не возвращался. Восемь часов. Они же опоздают! Жанна чувствовала теперь всю нестерпимую долготу времени, всю бесконечность одной минуты. Пустая бутылка. Анютины глазки. Смятая кровать. А Халыбьева все еще нет.
Половина девятого. Жанна вышла. Она искала Халыбьева в длинном коридоре. Она зашла в ту самую ванную, где вчера решилась ее судьба. Халыбьева нигде не было. Она только набрела на госпожу Лопке, моловшую кофе.
— Вы что же здесь делаете, кошечка? Чужими комнатами интересуетесь? Нехорошо!
Два бюста тряслись негодуя.
— Я ищу господина Халыбьева.
— Ах, какие вы глупости говорите. Фуй! Теперь же утро. Не все же занятому человеку с вами любезничать. Господин Халыбьев уехал.
— Этого не может быть. Мы едем с ним вместе.
— Я говорю вам, что он уехал. Он уехал в Гамбург. Он даже взял у меня три бутерброда на дорогу.
— Этого не может быть. Он обещал мне…
— Вы напрасно скандалите, кошечка. Здесь не базар, а семейный пансион. Раз господин Халыбьев вам обещал что-нибудь, он это и сделает. Он всегда мне аккуратно платит за комнату. Это не такой человек, чтобы надувать кого-нибудь. А скандалить нельзя. Если вы будете, кошечка, скандалить, я позову привратника.
Жанна выбежала. Напротив дома, над ювелирным магазином были большие часы. Они досказали все. Четверть десятого. Халыбьева нет. Утренний поезд ушел.
По широкой, облитой солнцем улице, по улице портных и цветочных магазинов, по нарядному Курфюрстендамму, сгорбившись, идет маленькая женщина. Ее глаза темны и пусты. Выступившие сразу кости делают ее лицо если не старым, то безвозрастным, скорбным, мертвым, чужим. Она идет тихо. Ей некуда спешить: следующий поезд отходит только через одиннадцать часов. Она ни на кого не глядит: ей не нужны ни цветы, ни люди, ни солнце. Она идет тихо и просто, идет, как другие прохожие.
Поглядите на нее вы, философы и блаженные люди, вы, которые зовете «скептиком» или «опустошенной душой» каждого, кто только посмеет сказать, что же такое жизнь, вы, находящие для всего мудрое оправдание, готовые даже руки Халыбьева и те обвить цветами из этих витрин, поглядите на нее и скажите: кто ответит за эту ночь? Нет, лучше ничего не говорите. Лучше промолчите. Сейчас и ей и всем, кто ее любит, не до слов.
Глава 43
ЮЖЕНЬ ПЕТФОР СДЕЛАЛ ОДНО ДОБРОЕ ДЕЛО
Пьер Пуатра находился недалеко от Андрея в номере сорок семь, во втором корпусе. Это был самый комфортабельный корпус тюрьмы Санте. Начальник не любил излишней рекламы. Он предпочитал, чтобы газеты писали о нем как можно реже, а во втором корпусе помещались весьма странные люди. Часто с виду они напоминали обыкновенных воришек, потом же оказывались редакторами газет или даже депутатами. Дальнейшая судьба заключенных в четвертом корпусе была ясна для начальника: им отрежут голову. Человек с отрезанной головой не может причинить никаких неприятностей. Другое дело эти субъекты из второго корпуса. Многие из них делают хорошую карьеру: они становятся префектами или министрами. С такими людьми следует обращаться деликатно. Нет, второй корпус не четвертый.
Этой разницы никак не мог усвоить надзиратель Южень Петфор, недавно переведенный из четвертого корпуса во второй. Семь лет он служил в четвертом корпусе. Он умел артистически молчать, быстро затыкать рот арестантам и бесшумно препровождать их в изоляторы. Юженя, однако, перевели во второй корпус. После недавнего процесса о злоупотреблениях во втором корпусе не оставалось опытных старых тюремщиков. Его напрасно перевели. Южень Петфор не понимал, что люди, сидящие в камерах, могут чем-нибудь отличаться друг от друга. Начальник тюрьмы знал: вот тому отрежут голову, а этот… а этот, пожалуй, через год сам окажется заведующим всеми исправительными учреждениями департамента Сены. Но для Юженя Петфора они оба являлись только номерами.
Понятно, что политические заключенные, привыкшие к разным вольностям, не очень-то были довольны новым надзирателем. Они всячески изводили его, как изводят гимназисты злого и глупого педеля. Обыкновенно, это мало действовало на весьма устойчивые нервы кривого Юженя. Номера не могли его обидеть. Но сегодня он нервничал. Дело в том, что у Юженя Петфора имелась некая жизнь и за стенами тюрьмы Санте. У него была, например, квартира на улице Гласьер, прекрасная квартира с газом и водой. У него был зеркальный шкаф. У него была жена, настоящая жена, госпожа Тереза Петфор. У него был, наконец, сын, девятилетний Пополь, лучший ученик школы округа Араго, будущий надзиратель четвертого корпуса. И вот сегодня Пополь серьезно заболел. Доктор, осматривая его, подозрительно хмыкал и качал головой. А госпожа Тереза Петфор, эта толстая дура, которая не имеет никакого представления о тюремных правилах, которая суеверна, как корова, если только коровы действительно суеверны, эта глупая баба начала причитать:
— Это нас Бог наказывает. Лулу умерла. Теперь умрет Пополь. Это все от тебя, Южень. Ты там отрезываешь людям головы. Подумать только, сколько тебя людей проклинает! А благодарить? Разве тебя кто-нибудь благодарил? Разве ты когда-нибудь сделал хоть одно доброе дело?
Напрасно Южень пробовал объяснить ей, что он никому не отрезывает голов, что он только наблюдает за тем, чтобы люди, которым должны отрезать головы, вели себя прилично. Напрасно он уверял ее, что быть тюремным надзирателем это весьма нравственное, а следовательно, и доброе дело. Глупая женщина не унималась. Вот эта-то беседа вместе с боязнью за исход болезни Пополя и являлись причиной необычной нервности Юженя. Заключенные и в этот день дразнили его. Надзирателю приходили в голову самые нелепые мысли, ему хотелось то немедленно отрезать всем этим номерам головы, то распустить их по домам, как распускают школьников.
Был уже вечер. Через час Юженя сменят. Он попробовал стоя задремать. Он ведь очень плохо себя чувствовал. Его вывел из дремоты голос номера сорок семь. Это был самый зловредный номер. Номер сорок семь все время или смеялся, или пел. В тюрьме смеяться? В тюрьме петь? Это ли не высшее бесстыдство? О, если бы номер сорок семь перевели в четвертый корпус, Южень быстро научил бы его молчать! Но здесь он не мог ничего с ним поделать. Он только злобно поглядывал в волчок на этот гнусный номер, нахально