удалось впасть в восхищение: это не тепловатый и с запахом тела какой-то там уют, а как шар в лузу — попалось. Пальто, которое попало, было знак девичества. Этот двойной пуговичный ряд, эта высокая кокетка под грудью, гораздо выше талии, складки на рукавах фонариками — все однозначно указывало на образ маленькой девочки из городского прошлого: моя мама была сфотографирована в таком пальто в ее детстве, и я была — именно в те времена, когда мальчики и девочки были существа совершенно отдельные и одежда у них было совершенно отдельная, и когда быть мальчиком или девочкой означало что-то совершенно определенное — без этой сегодняшней размытости в распределении ролей: тогда, когда мальчиков готовили стать мужчинами, а девочек просто любили и баловали. То есть девочкой тогда было быть очень почетно и приятно. Особенно если при ней находился всегда восхищенный ее успехами отец или дед: тогда ее роль была особенно богата дарами внимания. Девочек наряжали, чтобы ими было легко любоваться, — в те самые вызывающие умиление и восторг одежды для настоящих девочек; в число этих одежд входили пальто с высокой кокеткой и сапожки (часто на шнуровке, как носят девушки-панки и девушки-рокеры — вот есть же такое амплуа у девушек-рокеров, когда они наряжаются в нарочитые девичьи вещички, как бы не по возрасту). Наверное, я тоже панк, — начинаю думать я. Я, так называемая взрослая женщина (наверное, не взрослая, да и чем, собственно, характеризуется взрослость, да и есть ли она?), покупаю себе дорогущее пальто, которое обозначает всего лишь то, что я панк в образе пай-девочки. То, что пальто дорогое и сшито так незаметно и вовсе не нарочито, — особенность вообще всего upscale (опять слово, которое может еще пожить в русском языке, потому что в своем родном языке оно совершенно уже безвкусно от переупотребления), всего того, что действительно немного дорого на первый взгляд. Ни в коем случае не нарочито — но и неуверенность тоже беда, вот надо же становиться собой постепенно. А вы чего хотите, если у вас есть такая благословенная (многократно, о превосходнейший распорядитель судеб, благодарю тебя за то, что даровал мне эту высокую муку) возможность? Так я буду просто думать про мысли девочки, которые родились задолго до пальто, но все еще со мной — особенно в этом пальто на высокой девичьей кокетке.

Так вот: этот роман — о мыслях девушки в течение всей ее жизни и о том, что их вызывает. Все говорят ей, что надо жить так, чтобы быть хорошенькой маленькой девочкой. В этом их коллективном ожидании для девочки есть и тяжесть, и заряд одновременно — как у ядра: девочка должна выстрелить и пролететь над миром далеко и красиво. От нее ожидают, и она, кажется, всегда старается и старается: печет печенье и торты — и очень старается, чтобы они выходили красивыми и просто даже совершенными, perfect, как бы безупречными, — потому что иначе ее перестанут любить.

Пробуждение

Так, наверное, будет называться первая глава моего последнего романа на русском языке. Потому что когда я думаю о том, что бы мне о себе написать, пробуждение в летнее утро начинает проявляться и потом маячит в голове, как песня Штрауса.

Пробуждение случалось всегда летом у открытого окна с развевающимися занавесками: они надувались, как паруса, и спадали, потом снова надувались внутрь комнаты — и летели в своих тюлевых узорах на девочку, и потом снова сдувались, спадали и подрагивали до следующего полета. В окно толкались ветки сиреневого куста и стучали легонько о стекла и рамы, заграждая путь солнечным лучам, которые все же попадали иногда, прорывались на крашеный коричневый пол около кровати, так что тени ветвей, и яркие пятна света, судорожные и беззвучные на стене над кроватью, и все это дрожание, и мелькание, и мерное вздутие парусов занавесок было знаком пробуждения.

Пробуждаться, однако, почти всегда не хотелось. Вернее, это было двоякое чувство: приятно, что вот можно тут лежать и смотреть на летний день, который стучится в окно, — и можно не хотеть вставать и встречать этот день в полном блеске, или что там бывает у жаркого летнего дня.

То, что он жаркий, обычно было ясно с самого начала. И это всегда волновало: будет ли день жарким? Очень было надо, чтобы он был жарким. Но раз окна стояли раскрытыми и свет пробивался сквозь куст, значит (быстро работало привыкшее к этому каждодневному прикидыванию сонное утреннее сознание), будет хорошо, будет и тепло, и весь немного утомительный, но твердый порядок жаркого летнего дня, в который входят одни и те же занятия: поездка на велосипеде к озеру, скучноватое купанье с травяных озерных берегов и усталое возвращение домой, а там — обеданье за столом на улице, и сонливость от обильной и вкусной еды, и кресло, поставленное в теплую траву, и книга, и малина, нагревшаяся за день, которую можно срывать с кустов, когда идешь за водой к колодцу, и нега, и мечтанья непонятно о чем.

Одинаковость жарких дней никогда не надоедала. И вроде бы придуманный, этот порядок не надоедал так же, как не надоедает что-то хорошее и равномерное, как хорошая погода на северной этой даче, когда летнее солнце мерно всходит и заходит, обогревая прохладные земли и подчиняя все своему порядку. И девочка вместе с солнцем совершала свои движения сквозь жаркий день — словно боялась спугнуть это прекрасное равновесие, сбившись с ритма внутри своего дня, чтобы вдруг не нарушить небесное равновесие раньше времени. Ибо жаркие дни, как бы бесконечны и бесконечно прекрасны они ни были в настоящем, всегда потом оказывались скоротечны и в прошлом, когда начинались дожди, и прохлада, и необходимое бегство в тепло и сухой уют тесных городских квартир, где, конечно же, тоже были свои прелести и своя жизнь… Но она имела какое-то другое значение для остальной жизни: тогда девочке казалось, что все самое главное происходит в городе зимой, но это оказалось не так, потому что когда девочка будет вспоминать свои мечты, окажется, что все самое значительное — или тяжелое в смысле того самого веса души на небесных весах — происходило в эти короткие жаркие дни на даче с неустойчивой погодой и устойчивым распорядком событий. Может быть, это была бесконечность и огромность дней, осознать которые ничто или никто не мешал? Вот перед тобой длинный прекрасный день, и ничто не висит над детской душой — никакие обязательные ранние вставания в школу или за грибами, вообще какие бы то ни было обязательства. День полностью принадлежал тебе и твоей воле — можно было сделать с ним все, что захочешь, — и все равно всегда хотелось держаться в солнечном погодном распорядке. Дождливый день не входил в мечтания, потому что дождливый день означал нарушение распорядка, и было нечего делать, и все это равновесие, при котором можно было впасть в глубокие мечты, уходило.

Другая дача тоже была не так хороша. Там были какие-то постоянные претензии и другая половина семьи; там было меньше неги и любви, и еда была не так вкусна, и день не так восхитительно тягуч; приходилось вставать в ужасную рань за грибами — и вообще там будили как-то тревожно, нервно и требовательно, и не ждали к завтраку, и не встречали радостно, когда все же прорывалась пленка сна и девочка выходила в живой утренний мир — к взрослым; там не ждали ее появления как подарка, там было не до мечтаний. Но здесь, в этом Мельничном Ручье, — здесь ждали и реагировали радостным смехом на всякие девочкины жесты, и слова, и действия. Здесь было прекрасное ЭТО — и что это было? Когда можно было просто появиться в ночной рубашке за столом, где дедушка читал какую-нибудь глупую газету, но не завтракал (потому что завтракали всегда вместе и ждали девочку), — и всех радостно удивить. Вот он сидит за столом, накрытым клеенкой, и ждет ее появления, как сигнала к тому, что настоящий день начался и можно наконец крикнуть: «Коза, подавай!», и тогда «Коза» покрывала стол всегда одними и теми же составлявшими завтрак предметами, и все усаживались не просто (как видно теперь, из будущего) завтракать, а совершать магическое действо, составляющее важную часть вращения жаркого летнего дня. Подавались белая масленка с немного отбитым ободком — вечная белая с золотой каймой и выдающимся, как кольцо Сатурна, ободом — неудивительно, что его отбили; доска для хлеба и хлебная ваза с салфеткой; одни и те же дачные тарелки для завтрака — мелкие и маленькие, дешевые, не из Германии. (Тогда как за обедом подавали глубокие, и некоторые были из каких-то неведомых дорогих сервизов, может, из Германии, — а были и пасхальные.) Завтрак был такой солнечный и вкусный, что заканчивать его не хотелось и рука все время тянулась за сухарями или какими-нибудь другими необязательными чайными сластями — один за другим, один за другим, — пока строгий голос бабушки не говорил: «Хватит. И давайте собираться на озеро. Леша поедет?»

Лешиной поездки она всегда ждала и волновалась, особенно в подростковом возрасте. Когда Леши не было или он не ехал — было жаль; когда же он ехал — было такое волнение, что она с трудом «отрабатывала» Лешино присутствие.

Подростками они ездили на великах вдвоем. Она старалась изо всех сил понравиться Леше, чтобы он считал ее умной и крутой, — чем-то все время хвасталась, напрягалась, что-то выдумывала, что сказать… Молчать было неприлично и свидетельствовало об отсутствии ценности молчащей. Ее молчание слишком

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату