Таксисом или Лобковицем о прыжках через ирландскую скамейку, ей чудилось, будто она стоит в сенях конюшни цирка Умберто во времена его наивысшей славы.
То было похоже на мимолетное видение давно потерянного рая. Но когда после испытанного в манеже блаженства она снова оказывалась в ужасающем грохоте поездов, в клубах черно-сизого дыма, в своей карлинской квартире, вынужденная созерцать безнадежно мертвенные глыбы виадука, на которых изучила каждую щербинку и трещинку, ее опять охватывала меланхолическая, мучительная тоска по иной жизни. Переложив хозяйство на плечи прислуги, она всецело предалась верховой езде и дрессировке. От напряженной работы мускулы ее отвердели, резче обозначились нежные черты лица, в глазах засветилась волевая искорка. Карас радовался: наконец-то он устроил ее жизнь так, как она того хотела, — но тем больше отдалялась от него Елена. Нити, связывавшие ее с окружающим миром, рвались одна за другой. Она лишилась среды, в которой родилась и выросла, дела, в котором видела свое назначение. Кануло в Лету все, что было создано трудом ее предков. Блеск и престиж театра-варьете Умберто не могли заменить ей более скромных, но куда более радостных успехов цирка Умберто. Там она дерзала и пробовала, здесь стала пассивным зрителем. В цирке она была сподвижницей мужа, варьете отдалило от нее Вашека. Он углубился в область, где она ничем не могла ему помочь, к которой не желала приобщаться. Что из того, что он презрительно отзывается об ангажируемых им актрисах; он радуется их успеху и по мере сил способствует ему. Но она не унизится, не станет бороться за мужа с этими международными шлюхами — для этого она слишком горда. Прямо хоть плачь! У нее похитили все, что давало ей ощущение счастья, завезли в чужой город, заточили в угрюмую квартиру, где она мечется, как некогда мотались в клетках их львы и тигры. Но Бервицы не плачут! Бервицы сопротивляются, Бервицы умеют быть хозяевами своей судьбы.
Чао — прекрасный жеребец, и Елене есть теперь кем повелевать. Когда они остаются с ним вдвоем, ей кажется, что она снова в цирке Умберто. Чао бежит к Королевскому заповеднику, а Елене чудится, будто она выезжает из Букстегуде в необъятный мир. Богатые люди держат скаковых лошадей потому, что верховая езда требует от них большого напряжения и внимания и помогает таким образом отвлечься от тяжелых мыслей. Елена настолько искусна, что, сидя в седле, даже забывает о бегущей под нею лошади. Она тоже сосредоточивается, но лишь для того, чтобы помечтать. Чао действует на нее, словно опиум. И в видениях, которые проносятся перед ее глазами, все чаще мелькает красивое смуглое лицо с усиками и звучит ласковый тенор: «Это я, твой Паоло, Еленка, счастье мое!»
Если бы постепенно отсохли все корни, удерживавшие тоненькую былинку Елениной жизни, в надежности одного она бы все-таки не усомнилась, ибо верила, что он не подведет, не может подвести. То была ее любовь к Петеру — Петру, как его стали звать на чешский лад. Но и здесь роковая судьба начала свою разрушительную работу.
Гимназия открыла перед пытливым мальчиком новые горизонты, и Елена с тоской и болью чувствовала, что Петрик ускользает от нее, отчуждается. Мальчик с жаром принялся за учебу. Честолюбивое упорство, каким сызмальства отличался его отец, проявилось и в его соперничестве с однокашниками. На учителей он смотрел как на апостолов, жадно ловил каждое их слово, и каждое слово глубоко врезалось в его память. Ему почти не приходилось готовиться дома — так хорошо он все усваивал в школе. С первого же полугодия Петрик без особого труда стал первым учеником в классе; мать, справляясь о нем в гимназии, только и слышала от учителей: «Какой внимательный, какой сообразительный!» Когда мальчики вышли из невинного ребячьего возраста, когда класс более явственно разделился на группы — в зависимости от характеров, способностей и пристрастий, — среди самых отстающих и разболтанных учеников начали вдруг раздаваться голоса, будто Петр Карас — подлиза, зубрила и выскочка, да к тому же еще мастер пускать пыль в глаза. Карасу дали прозвища Циркач и Аллегоп; последнее так и закрепилось за ним, но класс не согласился с мнением одиночек. Нет, Аллегоп не подлизывался к учителям, не заискивал перед ними, не задирал носа, напротив — он помогал и подсказывал другим и всегда был солидарен с классом. Отличался же он только тем, что учеба доставляла ему удовольствие. Многие гимназисты не разделяли его энтузиазма, но, поскольку он был заодно с ними, это не могло служить поводом считать Аллегопа паршивой овцой.
Елена радовалась тому, как быстро он все схватывает, с какой легкостью овладевает знаниями. Она надеялась, что благодаря этому сможет проводить с сыном сравнительно много времени. Помочь ему сколько-нибудь существенно в учебе она не могла. С самого начала в его книжках встречались вещи, выходившие далеко за пределы ее скромных познаний. Кроме того, преподавание в гимназии велось на чешском языке, а она на языке своего мужа могла произнести лишь несколько ломаных обиходных фраз. Но хуже всего было то, что Петрик страстно увлекся самым абстрактным из предметов — математикой. Его детская неприязнь к цирку, его страх перед животными и людьми, его бегство сперва к материнским юбкам, а затем к книгам — все это привело к нараставшей с годами отрешенности от практической жизни, к жизни умозрительной. Гимназист Петр Карас был растяпой каких мало, все у него валилось из рук, ничего-то он не умел. Отец и особенно дед Антонин только руками разводили — таким беспомощным и неуклюжим был он во всем, с чем, по их понятиям, надлежало шутя справляться любому мальчишке. Зато дядя Стеенговер ликовал: Петрик складывал, вычитал, умножал и делил не хуже самого лихого и опытного бухгалтера. Из того, что окружало его в Праге, всего более — после гимназии — мальчик любил канцелярию Стеенговера и его гроссбухи. Длинные столбцы цифр буквально завораживали его, он набрасывался на них и считал, считал, хотя в этом не было никакой надобности. Сложение Петрик производил с невероятной быстротой: пробежит цифры глазами и тотчас выведет сумму. Стеенговер заинтересовался, как это ему удается, и выяснил, что мальчик без чьей-либо подсказки сам догадался группировать числа по два, по три. Однажды Стеенговеру нужно было вычислить гонорар, причитавшийся кордебалету за восемнадцать представлений из расчета сто тридцать пять золотых за вечер. Тут как раз подвернулся Петрик.
— Сколько будет восемнадцать на сто тридцать пять? — спросил его двоюродный дедушка.
— На сто тридцать пять? — переспросил Петр, написал на бумажке 270 и провозгласил:
— Две тысячи четыреста тридцать.
Стеенговер взглянул на бумажку и покачал головой;
— Как ты это высчитал?
— Да очень просто, дядя, — объяснил мальчик, — я округлил восемнадцать до двадцати, а потом отнял одну десятую.
— Этому вас научили в школе?
— Нет, я сам догадался. Двадцать семь лучше округлить до тридцати и потом отнять десять процентов. Тридцать шесть — до сорока, сорок пять — до пятидесяти, пятьдесят четыре — до шестидесяти, и так далее.
Стеенговер засел за свои бумаги, множил, вычитал, а вечером заявил Карасу, что из мальчика выйдет гениальный математик и что Петрик мог бы со временем давать сеансы молниеносного счета.
Учителя в гимназии на Тругларжской улице подтверждали: учащийся Карас Петр отличается совершенно исключительными математическими способностями и необычайной любовью к цифрам.
— В отношении цифр, пан директор, — авторитетно заявил Вацлаву Карасу классный руководитель, — ваш сын — прямая противоположность остальным. Как показывает опыт, всего хуже ученики усваивают цифры, будь то исторические даты или атомный вес элементов. У вашего же сына необыкновенная память на цифры. Он питает к ним такую любовь, что даже правила из других дисциплин каким-то образом ухитряется переводить на цифры. Однажды на уроке латыни он, изволите ли видеть, вместо «paucus, pauca, раucum» [176] в словосочетании типа «Tibia loramine раuco»[177] употребил прилагательное «paulus, paula, paulum»[178]. Разница невелика, но латинист не мог допустить подобной замены, ибо она обедняет язык, не правда ли? Одно дело сказать «paucus horis»,[179] а другое — «post paulo»[180]. Вашему сыну было указано на это, после чего он ни разу не смешивал эти два слова, но в его тетради я обнаружил такую пометку: «Paucus, pauca = 3,141, paulus, pauia = 1,413». Признаюсь, для меня остается загадкой, что общего нашел мальчик между словами и цифрами; боюсь, это не наилучший способ постичь красоты Цицероновой речи; впрочем, не смею отрицать: учащийся Петер Карас оказался на высоте. О его страсти к вычислениям говорят все мои коллеги. Недавно на педагогическом совете коллега историк поражался замечанию мальчика о том, что сумма лет правления турецких султанов превышает сумму лет правления династии Габсбургов почти вдвое. А в другой раз ваш сын сообщил ему, что если год смерти Моймира Первого Великоморавского сложить с