Выходит, снова нам жить холостяками. Правду сказать, не больно-то она радела о семье, цирк брал свое.
Дядюшка Стеенговер был потрясен бегством Елены.
— Как могла она решиться на это! — вздыхал он, потирая лысину. — Бросить мужа, бросить сына, бросить имущество! Какая безответственность, подрывать дело, которое восстанавливает благосостояние семьи! Столько лет я проездил с цирком Умберто, но никогда не мог так регулярно переводить деньги на текущий счет. Наши ежемесячные балансы — одно наслаждение, а эта девчонка удирает в цирк!
Стеенговер боялся, как бы семейное происшествие не нанесло ущерба делу, которое он ставил превыше всего. Он уважал Вацлава за то, что под его командованием цифры прибылей в бухгалтерских книгах победоносно маршировали сомкнутым строем, а цифры расходов тщетно пытались атаковать превосходящие силы противника. Ни на один день не прекращавшаяся война между лагерем «приход» и лагерем «расход» щедро пополняла лагерь военнопленных — банковские счета Караса. Опасаясь, как бы личное горе не подкосило Вашека, Стеенговер предложил немедленно запросить телеграфом агентства и выяснить местопребывание Елены.
Вацлав воспротивился этому.
— Зачем выносить сор из избы? — ответил он Стеенговеру. — Выступления в цирке не утаишь; если у Елены есть ангажемент, мы вскоре о ней услышим. И тогда я постараюсь все уладить.
Бывшие тентовики поддержали его. Друзья сплотились еще теснее; госпожа Керголец, все три сына которой уже покинули родительский кров, вызвалась помогать Карасу по дому, а Петрик, повздыхав, опять начал разуваться и обуваться сам.
Предчувствие не обмануло Караса. Не прошло и десяти дней, как Керголец принес письмо от двух своих старших сыновей из Лейпцига. Они выступали там с номером «Кергол энд Кергол, эквилибристы на перше» в цирке Кранца и сообщали родителям о своем крайнем изумлении, когда в конюшне неожиданно появился жеребец Чао, а следом за ним и сама пани Карасова.
«Кранц был сам не свой от радости, — писали молодые гимнасты, — когда анонсировал ее выступления. Еще бы! Теперь он может похвалиться, что ангажировал последнюю Умбертовну. Но мадам выступает не под своим именем — в цирке ее зовут мисс Свит. Старику это не по нутру, и он ходит и всем рассказывает, что это — дочь Бервица. О мадам можно сказать одно: работает она что надо и имеет большой сюксе. „Высшая“ идет без сучка, без задоринки, о Чао и говорить нечего — такого коня днем с огнем не найдешь. Пани Карасова тоже удивилась, когда мы подскочили к ней. „Иисус-Мария, говорит, да никак это ребята Кергольца!“ — „Они самые, отвечаем, вот ведь где встретились!“ — „Да, бывает, — она нам на это. — Земля что манеж: такая же круглая“. Мы, конечно, ни о чем ее не спрашивали, хотя и охота было узнать, что такое приключилось. Пусть пан директор не беспокоится, уж мы постараемся, чтобы мадам было удобно, и за Чао приглядим. Чехов тут порядочно, шапитмейстером у нас Крчмаржик Йозеф — может, пан директор помнит его. Йозеф знает, что мадам Елена — жена директора Караса, и называет ее землячкой. Так напишите же нам поскорее, что случилось. With warmest love [183], преданные Вам Ваши „Кергол энд Кергол“».
Получив это известие, Карас тут же сел за стол и крупным ученическим почерком написал Елене письмо. Ему понятна ее тоска по цирку, он и сам предпочел бы работать на круге, не свяжи себя театром; он вовсе не упрекает ее, ему только больно, что она уехала, не посоветовавшись с ним. Как-никак у них сын, и разрыв между родителями может плохо отразиться на Петрике. Необходимо сохранить их прежние добросердечные отношения и отъезд Елены выдать за результат взаимной договоренности. Просто, мол, она вернулась на манеж раньше, чем предполагала, и будет ждать там, пока он, Вашек, дослужит в варьете предусмотренный контрактом срок. Потом они снова начнут разъезжать по белу свету и, если не случится ничего непредвиденного, возродят цирк Умберто во всем его величии и блеске.
Письмо это Карас послал не прямо Елене, а братьям Керголец, с просьбой купить большой букет фиалок и вручить его Елене вместе с письмом. Через неделю Вацлав получил ответ со следами слез; растроганная Елена принимала его предложение: «Ты все такой же добрый, рассудительный, ласковый Вашку, ты всегда понимал меня и находил выход из любого положения. Я очень страдала от одиночества. Я возненавидела это твое варьете, где мне не было места и где столько чужих женщин, которые временами интересовали тебя больше, чем я. Я ревновала; к ним, ревновала к театру, но теперь мне все видится в ином свете. Прошу тебя, продолжай делать свое дело, не позволяй такой ничтожной и взбалмошной женщине, как твоя Елена, выбить тебя из колеи. И если какая-нибудь из театральных звезд заинтересует тебя больше, чем полагается, — пользуйся случаем, я не вправе упрекать тебя. Я знаю, что бы ни случилось, ты — мой ангел-хранитель, ты позаботишься о судьбе нашего сына, оставаясь верным тому, что в нас всего сильнее и что зовется цирком Умберто».
Расстояние сгладило то, что мучило вблизи. Вашек и Елена переписывались, дружески делясь новостями. Вашек настоятельно просил Елену сделать все, чтобы Бервиц не узнал о ее службе у Кранца. Старик, по милости судьбы, продолжал здравствовать и даже несколько оправился, но известия о подобном триумфе своего многолетнего противника и соперника он не перенес бы.
Елена в каждом письме расспрашивала его о Петрике. Даже в пору бешеных скачек по свету она не переставала думать о нем и хотела знать о каждом его шаге. Петрик тем временем с отличием закончил гимназию и поступил в университет, желая посвятить себя изучению математических наук. Ни к заведению отца, ни к деятельности матери он не проявлял ни малейшего интереса; то и другое было ему чуждо, и он оставался равнодушен к их занятию, как к камням улиц, по которым ходил, погруженный в свои мысли. К кому юноша проявлял еще некоторую привязанность, так это к двоюродному деду Стеенговеру, начиненному цифрами, но тот заметно одряхлел и к вечеру частенько клевал носом над бухгалтерскими книгами, устало клоня в дремоте свою лысую голову. Рядом с ним сидел молодой подручный, пан Каубле, которому, согласно распоряжению Караса, надлежало контролировать мэтра и приходить на помощь всякий раз, когда стареющая память Стеенговера отказывала.
Жизнь Вацлава Караса снова потекла размеренно и спокойно, хотя и не без тревог; одна подготовка беспрерывно сменявшихся программ чего стоила! Но и ему и его людям постоянное напряжение доставляло даже удовольствие; всякий раз им словно бросали вызов, и нестареющий Вашку неизменно принимал его с боевым задором. Впрочем, если не считать чисто творческих волнений, то в театре и в самом деле царило спокойствие, лишь изредка нарушаемое извне.
Но однажды казалось бы незначительное обстоятельство вывело Караса из равновесия. Среди только что полученной корреспонденции он обнаружил открытку с изображением огромного океанского парохода. Подпись внизу гласила:
Карас повертел открытку в руках и понес показать ее друзьям из умбертовской бригады; те читали- перечитывали, въедались в каждое слово, но объяснения написанному не находили и только качали головами. Двустишие оставалось загадкой. Все смеялись, говоря, что, видимо, Ференц был под мухой, когда вспомнил о своих пражских друзьях, потому и нацарапал на открытке какую-то белиберду. Но Вашек не принял этой версии. Почерк энергичный и твердый, адрес и двустишие выведены тщательно, без единой помарки. Это обеспокоило Вашека. Открытка так и осталась лежать нерасшифрованной на его письменном столе. Вечером, ложась спать, он без конца повторял про себя: