предлагают хомут! Не проливать кровь — цедить по капле! Коронованные гиены начинают выть! На такой вой сержант Восатка привык отвечать пулей. Нет, Пепичек, просчитался ты, браток, зря приехал! Этот Санта-Ана — отъявленный негодяй, но я служил ему, когда он защищал свободную Мексику. И не позволю перевезти себя контрабандой на мексиканский берег, чтобы помочь похоронить свободу. Составляй свою монтонесу сам. Я на тебя не в обиде. Contra gustos no hay disputa[120]. Но сержант Восатка предпочитает нюхать навоз в конюшне.
— Превосходно, дружище! — вполголоса воскликнул Буреш. — И попомни мое слово: если верно то, что сказал земляк Лебеда насчет Габсбургов, дело кончится плохо. Над этим родом тяготеет проклятие.
Все энергично закивали головами. Пан Лебеда растянул рот в смущенной улыбке и поскреб грязной рукой затылок.
— Ну, ну, — дружелюбно обратился он к Восатке, — ты только не проглоти меня за то, что я за тобой приехал. Я думал, ты обрадуешься.
— Нет, — решительно возразил Восатка, — это дело не по мне.
Лебеда принадлежал к людям, которых не так-то просто обескуражить, но, видимо, он хорошо знал Восатку и понимал, что уговоры не помогут.
— Еще одна отвергнутая любовь, — ухмыльнулся он и поднял кружку. — Будь здоров, Ференц! Выходит, ехать мне в Мексику без друга.
Он чокнулся с новыми знакомыми; все были рады наступившей разрядке. Малина, как всегда, разволновался.
— У меня голова кругом идет, — пожаловался он, поставив кружку на стол. — Не пойму, по какой- такой причине, но эта история — хоть убейте — напоминает мне случай с тигровитым питоном.
Все расхохотались.
— С каким еще питоном? — громко смеялись друзья, довольные переменой темы.
— Да был у нас в цирке тигровитый питон, — начал старик. — Знаете небось, что это такое. Наш был — во, здоровенный! Старый Умберто всегда печатал в афишах, что длина ему четыреста восемьдесят пять флорентийских дюймов. Поди узнай, так это или нет: флорентийских-то дюймов не существует.
— Питоны — это огромные тропические ужи, их называют еще тигровыми ужами, — поспешил объяснить Буреш.
— Ты еще скажешь, что это большой дождевой червяк, — пробурчал Малина. — Ежели тигровитый питон — это уж, то сержант Ференц — чистый голубок, не иначе.
— Не сердись, папаша, лучше рассказывай дальше, — увещевал старика Керголец.
— Рассказывай вам! Больно ученые стали… Так вот, с питоном выступала директорша. Но когда она забрюхатела, то уже не могла таскать этого ужа, как говорит Гонза. Вот Умберто и подыскал для него девицу; красивая была, одно слово — итальянка. Во всех деревнях парни с ума по ней сходили. В фургоне места для нее не нашлось, так она то в трактире заночует, то в халупе, ну и, ясное дело, парни, как водится, шасть к окошку и тук-тук: мол, впускай, милая. А ей было велено ящик со змеей брать на ночь в дом, чтобы, значит, питон тигровитый не простыл. И только это раздастся ночью стук или шум какой, питон: п-ш-ш-ш, п-ш-ш-ш — вылезет из ящика и ползет поглядеть, в чем дело. Бывало, девка отворит окно, милуется с парнем, а питон промеж них башку свою — тырк! Парень в крик, и поминай как звали. Ох, и натерпелась же сердечная! Днем ее Умберты стерегут, ночью — змея, а ей жизнью охота попользоваться. Раз пришла ко мне, чуть не плачет: дескать, сыскался жених, но стоит ему прийти, как змея из ящика п-ш- ш-ш, п-ш-ш-ш — и на парня. Я ей говорю: «Упаси тебя бог проговориться хозяину, старик дрожит над питоном; купить нового — пороху не хватит». А Мария в рев — мол, ей теперь все одно, пусть хоть подохнет этот проклятый змей, лишь бы, говорит, не шипел, женихов не разгонял. Оно, и верно, негоже: придешь к девке, и вдруг п-ш-ш-ш, п-ш-ш-ш — нате пожалуйте, питон тигровитый! Я ей и говорю: «Глупая твоя голова, скажи своему парню, пусть вечером живого кролика принесет; скорми его питону, он нажрется, и неделю никакого шипу не будет». Девка мне: «Спасибо, надоумил», — и пошла себе. Через недельку спрашиваю, как, мол, шипит еще? А она: «Глаза бы, говорит, не глядели на этих женишков, хоть бы один на кролика раскошелился! Им бы все даром, олухам, а питон знай свое п-ш-ш-ш да п-ш-ш-ш. Одна надежда, что околеет».
— Ну и потеха! — хохотали мужчины. — Только при чем тут пан Лебеда?
— Вот народ, — рассердился Малина, — я ж и говорю, что не знаю. Ума не приложу, чего эта история с питоном пришла мне на память. Идемте-ка лучше спать.
Все дружно поднялись. Толстый мексиканец нисколько не был расстроен своей незадачей. Они пропустили с Восаткой на прощание по три рюмки рому у стойки, обнялись, расцеловались, и дон Хозе Лебеда из Глубочеп канул в неизвестность столь же неожиданно, как и объявился.
Часть дороги тентовики шли вместе. На Репербан от них отделился Малина — старик и зимой спал в фургоне, никак не мог расстаться с цирком. Друзья было уже разошлись, как вдруг Малина окликнул их:
— Эй, подите-ка сюда!
Все вернулись назад, и Малина, подняв палец, возвестил:
— А вот при чем Лебеда! Увидал я его ротище и подумал: «Боже милостивый, в этакую пасть и кролик пролезет». Вот мне и пришел на ум тигровитый питон со своим п-ш-ш-ш, п-ш-ш-ш. А что до Марии, так слушайте, покуда не забыл. Вся эта канитель приключилась в Баварии. А как только добрались мы до Рейна, все пошло иначе. Другой край, другой норов у людей! Там ей парни каждую ночь приносили столько кроликов, что питон раздулся, ровно чулок на святках, и уж не до пшиканья ему было. Аккурат о ту пору, как директорша малость оправилась и опять могла поднимать питона, он стал не под силу нашей Марии… Смекаете? Где-то под Триром пришлось ее отпустить. На прощание я ей сказал: «Вот видишь, голубка, как оно повернулось: то не хотела, чтобы питон шипел, а теперь самой придется п-ш-ш-ш, п-ш-ш-ш — над люлькой»! Ну, вот теперь вроде бы все. Спокойной ночи.
Зимой Еленке Бервиц некогда обучаться верховой езде — все ее время поглощают занятия у мадам Делалио.
У Терезы Делалио, расфранченной и накрашенной старухи, черные глаза колдуньи, острый носик и низкий, квакающий голос. Спина у мадам уже горбится, но ее ноги в туфельках на высоких каблуках как две струны. Подобрав юбки, она может еще сделать балетно-акробатическое па-де-тире, поднимая для этого ногу вровень с головой и изгибая руку еn demi lyre[121]. Мадам Делалио прожила жизнь, напоминавшую бурлескную пантомиму, в которой она водила за нос Арлекинов и убегала в лунную ночь с Пьеро. Родилась она в фойе репетиционного зала миланского театра Ла-Скала, где ее мать служила уборщицей. С трех лет девочка кружилась, подражая балеринам, как маленькая обезьянка, с семи — начала выступать на сцене. В двадцать один год была уже прима-балериной в Риге, затем в Варшаве и Дрездене. Страницы ее старых молитвенников переложены любовными стихами, которые слагали в ее честь поэты шести или восьми народов. По Европе разбросано немало старинных дворянских усадеб, где она некогда появлялась хрупкой и нежной богиней победы, видевшей у своих ног высокопоставленных поклонников, обладателей пышных гербов и титулов. Впоследствии Тереза вышла замуж за контрабасиста Делалио, пьяницу, который частенько бил жену и, промотав все ее сбережения, умер в сумасшедшем доме.
Теперь мадам Делалио живет в грязной квартирке в Гамбурге, две ее дочери — Мариэтта и Джоконда — танцуют в кордебалете городского театра. Это девицы уже не первой молодости, но бдительное око мадам Делалио неусыпно блюдет их добродетель: она сама подыскивает им кавалеров, тайком устраивает свидания, а в критическую минуту появляется на сцене, чтобы, плача и причитая, заняться элегантным шантажом. Бурлескная пантомима продолжается, только теперь в ней действуют уже не озаренные лунным сиянием Пьеро, а исключительно толстосумы Панталоне, да и Коломбина ныне подвизается на амплуа комической старухи.
Трудовой день дочерей продолжается до поздней ночи, но мадам Делалио рано сгоняет их с кровати. В десять, иногда в девять часов утра начинаются занятия в ее балетной школе. Маленькие девочки из зажиточных семей приходят к артистке, шумный успех которой еще памятен их отцам и дедам. Среди разворошенных перин, разбросанных повсюду принадлежностей вечерних туалетов и остатков ужина сонно бродят в неглиже простоволосые барышни Делалио, которыми с палкой в руке свирепо командует