— Неужели вы такой сторонник этой… гм, власти?
— После ареста я о ней имею особое мнение…
— Мы и за особые мнения расстреливаем. Не забывайте этого, милый мой, — говорит следователь, барабаня пальцами по столу. — Кроме того, вспоминайте иногда о ваших связах с абреками и 'дикарями'. Мы о них… помним.
— А помните, так и судите меня за это! — восклицаю я, вспылив.
— Нет, милейший. За это вас судить не будем. Полгодика назад было бы можно, а теперь нет. Москва запретила.
Мой гнев уступает место крайнему изумлению.
— Разве абреки и 'дикие оппозиционеры' из ваших врагов превратились в друзей.
— Врагами они, как были, так и остались. Но Москве надоело утверждать тысячи наших приговоров по их делам, и оттуда прислали специальную телеграмму. Смысл ее такой: бросьте возиться с 'дикарями' и сочувствующими абрекам. Давайте серьезных врагов народа: шпионов, изменников родине, диверсантов, вредителей и тому подобное…
Островерхов не предложил мне сесть. Стоять перед ним столбом не хочется. Я без приглашения сажусь на диван у стены, покрытый шкурой теленка. Следователь через квадратики пенснэ бросает на меня гневный взгляд и со зловещей медлительностью поднимается из-за стола. От его медового тона не осталось ни малейшего следа.
— Встать! Не смей садиться, когда следователь с тобою разговаривает! — орет он.
— Это почему же? — с невинным видом новичка, неосведомленного о следовательских привычках, спрашиваю я. — Ведь я пока еще не подсудимый и виновным себя не признаю.
Вместо ответа он подходит ко мне вплотную и цедит сквозь зубы:
— Признавайся… Во всем…
— В чем?
— Что ты член контрреволюционной организации… Кто твои соучастники? Что вы хотели совершить? Какие ваши планы?
— Планов и соучастников не было. И организации тоже…
— Хватит! Не болтай глупостей! Или ты хочешь, чтобы я тебе устроил смерть от разрыва сердца? Ты слыхал о такой смерти?
Последние его слова вызвали у меня дрожь страха. Да, я слыхал в камере 'упрямых', что на допросах иногда заключенные умирают от пыток и что на жаргоне энкаведистов это называется — смерть от разрыва сердца. Все же, пересиливая страх, я выдавливаю из себя несколько слов:
— Клянусь, что говорю правду. Ничего не было.
— Список! Мне нужен список! — рычит он. — Твоих приятелей! Соучастников! Знакомых!
В этот момент я вспоминаю рассказы заключенных о том, как следователи заставляли их 'вербовать', т. е. оговаривать ни в чем неповинных людей, клеветать на них. Значит и меня хочет сделать 'вербовщиком' этот жирный энкаведист с потным черепом? Страх мой сменяется озлоблением. Стараясь подавить его, я внешне спокойно спрашиваю:
— Вам нужен список людей? Безразлично каких? Даже ни в чем не виновных? Он пожал плечами.
— Если нет ничего лучше… Диктуйте мне ваш список. Я буду записывать.
— Нет! — говорю я решительно. — До этого я еще не дошел. И не дойду.
— Встать! — орет он, замахиваясь на меня рукой.
Я медленно встаю с дивана, сжав кулаки…
На предыдущих допросах следователь и подследственный достаточно надоели друг другу и озлобились. Он зол на меня за упорство и нежелание 'признаваться', а я на него — за постоянные требования 'признаний', которые могут довести до пули в затылок.
Островерхов смотрит на мои кулаки, опускает руку и, отступая, шипит:
— Вот ты как? Хор-р-рош-шо! Я же тебе покаж-жу! Он бросается к столу и рывком хватает телефонную трубку. В голосе его явственно слышится звериное рычание.
— Р-р-р! Теломеханика ко мне! Кравцова! Р-р-р! Скор-рее!
Яростно брошенная им на телефон трубка жалобно звякает…
Открывается дверь и на пороге вырастает высокая плечистая фигура в форме НКВД, с нашивками сержанта. Сделав несколько шагов вперед, он вытягивается во фронт, прикладывает руку к козырьку голубой фуражки и рапортует четким, но тихим, каким-то приглушенным голосом:
— Теломеханик Кравцов явился по вашему вызову, товарищ следователь!
Островерхов, ткнув в мою сторону пальцем, дрожащим и срывающимся от бешенства голосом, приказывает:
— Взять его!.. На стойку! В шкаф!
— Слушаюсь, товарищ следователь, — тихо говорит сержант и сейчас же спрашивает:
— Как прикажете, товарищ следователь? С браслетами и гвоздями? Или без них?
— С браслетами, но пока без гвоздей. Он нужен для следствия, — секунду подумав, отвечает Островерхов.
— Слушаюсь!
Кравцов подходит ко мне и несколько мгновений рассматривает меня неподвижным и упорным взглядом своих бесцветных, тусклых и подернутых какой-то мутной дымкой глаз. При не особенно ярком электрическом свете кабинета в них ничего нельзя прочесть.
'Днем в этих глазах, пожалуй, тоже не прочтешь', — мелькает у меня в голове невольная мысль.
Лицо Кравцова поражает своей неестественной неподвижностью и застывшим на нем выражением равнодушия и безучастности ко всему. Такие лица бывают у восковых фигур в музеях.
Он вынимает из кармана наручники, пристально смотрит на меня и негромко произносит:
— Руки за спину!
Я не тороплюсь исполнить приказание. Тогда он быстрым и видимо привычным жестом загибает мои руки назад. Наручники щелкают: я скован. Островерхов смеется визгливо:
— Ха-ха-ха! Ты не любишь стоять, дорогой мой. Но мы тебя заставим… заставим…
Кравцов коротко бросает мне одно слово:
— Пошли!
Потом он кладет руку на мое плечо. Мне она кажется невероятно тяжелой и я стараюсь ее стряхнуть.
— Не выкручивайся, гад! — раздельным шепотом отчеканивает он и сжимает плечо сильнее. От этого у меня такое ощущение, будто мои кости попали в тиски. Я думаю тревожно:
'Что же он со мною сделает?'
Еле заметным, но сильным толчком в плечо Кравцов швыряет меня к двери. Завертевшись, как волчок, я ударяюсь об нее спиной и вылетаю в коридор. Здесь сержант хватает меня за шиворот и тащит вперед, мимо дверей с эмалевыми номерами, мимо воплей и рыданий, несущихся из них и сливающихся в однообразный и страшный стон сотен пытаемых людей…
Кравцов втаскивает меня в комнату № 36. Обстановка ее более, чем скромная: стол, два стула и диван с дешевым, грубой работы ковром над ним. Вдоль стены, против двери — четыре шкафа. Высотой около двух метров каждый, более широкие вверху и поуже внизу, они похожи на гробы, поставленные торчком. В их дверцах — небольшие круглые окошки, вроде корабельных иллюминаторов.
Энкаведист подтаскивает меня к одному из ящиков-гробов и свободной левой рукой поворачивает в его боковой стенке какие-то рукоятки. Доски шкафа слегка раздвигаются в стороны, а дверца открывается.
Ничего страшного в шкафу, на первый взгляд, нет, но он, почему-то, внушает мне ужас. С силой отчаяния стараюсь я вырваться из железных лап Кравцова, но он быстро вталкивает меня в шкаф спиной вперед. Дверца шкафа закрывается, а стенки сдвигаются так, что между ними и моим телом, со всех сторон, остается свободное пространство не больше двух сантиметров.
— Пусти! Пусти! — хрипло кричу я в приоткрытое дверное окошко.
Судорожная гримаса еле заметно и медленно проходит по неподвижному лицу энкаведиста.