— Чего кричишь? Ведь это тебе не поможет, — говорит он тихо и спокойно. — Лучше благодари всех своих Богов, что тебя поставили в простой шкаф без гвоздей.
Ужас ледяной волной обливает меня с головы до ног.
— Какие гвозди? Где? — невольно спрашиваю я, весь дрожа.
— Там, — равнодушным кивком головы показывает он в сторону шкафа, соседнего с моим.
— Разве есть такое… такое, — не нахожу я слов.
— У нас есть многое. Тебе всего испытать не придется. Не выдержишь, — понижает он голос до полушепота, покачивая головой. — Ну, ладно. Стой здесь, пока выстоишь…
Захлопнув стекло окошка заходившегося как раз на уровне моего лица, он ушел. Я остался один. По крайней мере, тогда я думал, что в этой комнате со шкафами-гробами я один…
Итак, это стойка, которую называли в камере одной из самых страшных пыток НКВД. Но пока что, в ней нет ничего страшного.
'Стоять так, — думаю я, — можно долго. Этим они у меня ничего не добьются'…
Прошло несколько часов. Ночь сменилась утром, а утро — днем. В комнату никто не входил. Изредка откуда-то доносились заглушенные стоны и хрипенье. Казалось, что человек стонет рядом со мной…
К вечеру у меня сильно устали ноги; начала болеть спина между лопатками, вероятно потому, что мои руки были скованы наручниками; захотелось есть и, особенно, пить. От жары и духоты в этом проклятом ящике я обливался потом. Моим легким нехватало воздуха. Где-то внизу, у меня под ногами, была щель. Если бы не она, то я скоро задохнулся бы здесь…
С течением времени ноги уставали все больше. Чтобы хоть немного облегчить их, я стоял то на правой, то на левой ноге, всем телом наваливался на стенки шкафа или опускался вниз, пробуя висеть между ними. Но все это помогало мало. Шкаф был устроен с таким расчетом, что человек в нем мог только стоять…
Двое суток спустя после начала этой пытки пришел Островерхов. Открыв окошко, он заглянул ко мне и сказал медово и ласково.
— Вы слегка изменились, друг мой. Побледнели и похудели, дорогой. Через пару деньков еще больше… похудеете. Напрасно упорствуете… А может быть признаетесь? Дадите списочек?
Я отрицательно качаю головой. На его мясистых щеках загораются багровые пятна злости.
— Будешь стоять, пока не подохнешь от разрыва сердца, — и он с руганью закрывает окно.
Вслед за ним явился Кравцов. Несколько минут он внимательно рассматривал мое лицо своими мутно-дымчатыми глазами, а затем ушел, не сказав ни слова. В этот день он трижды заглядывал ко мне в окошко…
На четвертые сутки началось страшное в этой пытке. Резкая ноющая боль медленно поднималась от ног и растекалась по всему телу. Каждый нерв трепетал от ее укусов. Временами было такое ощущение, будто в мое тело вставили огромный больной зуб с обнаженным и воспалившимся нервом.
Этой ползущей от ног боли шла навстречу другая — из спины. Мне казалось, что между моими вывернутыми назад и скованными руками вбили кол в спину и медленно поворачивают его.
Жажда стала невыносимой. Стараясь хоть как-нибудь обмануть ее, я облизывал сухим и шершавым языком горячие, потрескавшиеся губы. От жары и спертого воздуха в голове у меня кружилось, а в ушах стоял шум, — нечто похожее на шум прибоя, — сливавшийся со звуками какого-то отдаленного, тихого звона…
Ночь, а за нею день тянулись медленно, как арба с ленивыми быками в упряжке. Пытка разнообразилась появлением Островерхова, Кравцова и нескольких незнакомых мне энкаведистов…
К вечеру тело мое одеревянело и сделалось менее чувствительным. Боль медленно утихала. Ее сменила невероятная усталость. Очень хотелось спать. Я прижался спиной к доскам шкафа и задремал. Но спать мне удалось недолго, вероятно, лишь несколько минут. Струя свежего воздуха и легкие щекочущие уколы в нос и в веки разбудили меня. Я открыл глаза. Перед окошком стоял Кравцов и, концом остро отточенного карандаша, осторожно покалывал мое лицо, тихо и монотонно приговаривая:
— Не спать, не спать, не спать.
Бешеная злоба охватила меня.
— Тебе очень нравится это занятие, сукин сын? — спросил я, лязгнув зубами от ярости.
— Какое? — прошелестели его узкие, синеватые губы.
— Это! С карандашом…
— Я выполняю служебные обязанности.
— И твоя служба тебе, конечно, тоже нравится?
— Не особенно. А все же она лучше, чем ишачить в колхозе или стоять вот в таком ящике. Теломехаников у нас ценят.
— Почему ты называешь себя теломехаником? Ты палач… палач!..
— У нас палачей нету. Есть только теломеханики.
— Которые пытают и казнят?
— У нас нет пыток и казней.
— А этот гроб и расстрелы, что такое?
— Методы физического воздействия на подследственных и приведение приговоров в исполнение…
Этот короткий разговор отнял у меня много моих слабеющих сил. Я закрыл глаза, погружаясь в дремоту, но в то же мгновение опять ощутил уколы карандаша. Тихий, шелестящий голос палача опять завел свое монотонное:
— Не спать… не спать…
Голосом он убаюкивал меня, а карандашом будил.
Огонь ярости мгновенно вспыхнул где-то глубоко в моей груди, пересиливая боль и усталость. Я хрипло и дико закричал:
— Палач! Скотина! Долго ты будешь меня мучить?
Я ругался и оскорблял его всеми словами, какие только приходили мне в голову. Но его невозможно было оскорбить. Он спрятал карандаш в карман и спокойно наблюдал за мной дымчатым, равнодушным взглядом. Губы его тихо шелестели:
— Вот теперь ты не будешь спать! Ты проснулся… Тогда я плюнул ему в лицо. Плевок шлепнулся об его щеку и потек вниз к подбородку. Палач медленно стер его ладонью и прошептал недовольно:
— Чего плюешься, как верблюд? Теперь мне лишний раз умываться надо…
Он дежурил у моего шкафа всю ночь. Утром его сменил белобрысый мальчишка-сержант; в полдень пришел прилизанный субъект в форме, похожий на сельского парикмахера. Потом приходили другие. Их было много, а я… один.
Впрочем, на третьи или четвертые сутки я обнаружил, что у меня есть 'соседка'. В шкафу справа неожиданно начал рыдать и стонать женский голос. Часами доносился он до моих ушей, а потом умолк.
Охватившее меня чувство жалости к этой несчастной женщине увеличивало мои моральные и физические мучения. Онемение тела сменялось приступами резкой, острой боли. Наконец, она стала такой невыносимой и мучительной, что я заметался в шкафу, наваливаясь плечами и спиной на его стенки и пытаясь их сломать. Шкаф задрожал и слегка качнулся, но дальнейшие мои усилия не привели ни к чему. Гроб для живых людей был сделан прочно и его толстые, дубовые стенки были слишком крепки для моих слабых человеческих сил.
От этих усилий я потерял сознание. Очнувшись, не мог определить продолжительность моего обморока: минуты, часы или дни? Да и вообще, я еще до этого потерял счет времени и не знал сколько дней и ночей стою в шкафу. Мои мысли превратились в какой-то полубред.
Ног под собой я уже не чувствовал. В полубреду мне представлялось, будто ноги мои отрезали, а тело парит в воздухе. Голова была, как чужая — тяжелая и звенящая болью. Мне казалось, что на нее надели большую, лохматую и жаркую шапку, и она спуталась с моими волосами, приросла к коже. Мгновениями меня охватывало безудержное желание сбросить эту шапку и я пытался схватиться за голову руками, забывая, что они скованы.
От жары, боли и жажды слизистая оболочка рта, язык и губы потрескались и из ранок сочилась кровь.