Когда блондинчика размазало в аномалии, Ворожцову казалось, что он никогда больше не сможет есть мяса. А сейчас не только он, даже Казарезова трескает кашу с тушёнкой за обе щёки. Видимо, организм берёт своё. Оно и правильно. Телу до лампочки душевные терзания. Иди оно на поводу у рефлексий, человечество давно бы вымерло.
— Кто дежурить будет? — спросил мелкий, облизывая ложку.
— Все по очереди, — отозвался Тимур. — Сначала Ворожцов, потом ты, утром я. Девчонок не эксплуатируем.
— Чего это ты утром?
— Под утро спать больше всего хочется, — охотно поделился Тимур. — А я себе как-то больше доверяю.
Ворожцов отвернулся. Знал, что Тимур посмотрит на него, знал, что уже смотрит. Чувствовал. Потому и отвернулся. Никак не поймёт, что им сейчас надо быть единым целым, а не грызть друг друга. Только вместе смогут выйти. Поодиночке — не выбраться.
Окончательно стемнело. Лес зашевелился, зашуршал невидимой ночной жизнью. Звуки были незнакомыми и пугающими. Разве что костёр трещал привычно. Сторожка высилась рядом страшным остовом с чёрными провалами дверей и окон, похожая на огромное мёртвое животное.
Кто здесь жил раньше? И когда было это «раньше»? Говорят, до взрыва, после которого образовалась Зона, был ещё один взрыв. Рванула атомная станция. Ворожцов даже читал об этом, но это было давно, ещё до его рождения, и казалось преданием глубокой старины, как революция семнадцатого года или отечественная война двенадцатого.
Леся собрала миски, ополоснула, сложила на траву в тамбуре и полезла в палатку.
— Спокойной ночи, — сказала, снимая кроссовки. — Наташ, ты идёшь?
— Мне в туалет надо, — тихо поделилась Казарезова и просительно посмотрела на Ворожцова. — Проводишь?
Сверкнули в темноте глаза Тимура. Победно сверкнули, будто он только что выиграл крупное сражение. Ворожцов вздохнул, поднялся и кивнул.
— Конечно.
— Только ты вперёд иди, — шепнула Наташка, чтобы услышал только он. — Я боюсь.
Ворожцов молча побрёл к кустам. Оставлять Тимура с Лесей ему не хотелось, но не бросать же напуганную девчонку одну в тёмном лесу. Наташка тихонько шлёпала сзади. Даже шаги её стали какими-то подавленными, притихшими, сломленными. Ворожцов зашёл за деревья, остановился перед кустами. Включил налобный фонарик, посветил. На всякий случай поводил из стороны в сторону наладонником. Чисто.
Кивнул Наташке:
— Давай.
Казарезова шагнула к кустам, расстегнула пуговицу, замялась. Посмотрела на Ворожцова с мольбой в глазах.
— Только ты не уходи, пожалуйста.
— Не уйду, — пообещал Ворожцов.
Наташка сделала пару шагов, присела. Вжикнула молния. Ворожцов отвернулся, лишая девчонку источника света.
— Посвети, — мгновенно донеслось от кустов.
Стараясь не смотреть, Ворожцов повернул голову.
Куда бы глаза спрятать. А Сергуня, наверное, сейчас бы пялился. Хотя если б не Сергуня, Наташке проводник не понадобился бы.
Снова чиркнула молния. Зашуршало. Ворожцов открыл глаза, только теперь сообразив, что зажмурился от греха подальше.
— Всё?
Наташка кивнула.
— Тогда идём.
Стараясь не смотреть на Казарезову, он зашагал к костру. Но Наташка, словно нарываясь на неловкость, догнала, схватила под руку с таким остервенением, с каким тонущий цепляется за соломинку.
У костра никого не было. Из одной палатки доносилось сопение Мазилы. Из другой — тихое перешептывание. Чёртов Тимур всё-таки увязался за Лесей. Что он ей там сейчас втирает, на что подговаривает? Чего хочет?
Кровь застучала в висках. Ворожцов сел возле костра и опустил голову на руки. Наташка как приклеенная опустилась рядом. Только сейчас он заметил, что её трясёт. То ли замерзла, то ли нервы совсем сдали.
— Обними меня, — попросила она едва слышно.
В первый момент ему показалось, что ослышался. Ворожцов посмотрел на Наташу. Та подалась к нему, в глазах бурлило что-то безнадёжное. Ему стало страшно.
— Слышишь? — добавила Наташка чуть громче.
Ворожцов неловко раскинул руки, обнял. Она прижалась к нему всем телом. Подалась вперёд. Он не понял, скорее, почувствовал, что тянется для поцелуя. Тянется, ждёт ответа. От него. От Ворожцова. А он…
Он думал о том, что происходит сейчас там, в палатке. О том, что шепчет Тимур Лесе.
Поцелуй вышел неуклюжий. Совсем не такой, какого ждала Наташка. Ворожцов прижал её крепче к себе, лишая возможности повторить попытку. Наташа затихла. Какое-то время сидела тихо, как мышь. Потом спросила совершенно отчётливо и трезво, словно не было того безумия, которое терзало её весь день:
— Мы ведь все так… как Серёжа?
— Нет, — помотал головой Ворожцов, чувствуя, что сам до конца не верит тому, что говорит. — Нет, всё будет хорошо. Мы доберёмся, куда планировали, и выйдем из Зоны.
— Неужели твой брат не мог поближе экспериментировать?
— Аппарат надо было настроить на аномалию, — попытался объяснить Ворожцов то, что сам не совсем понимал. — Где аномалию нашли, там и настроили.
— Безумие какое-то, — пробормотала Наташка, вызывая в его памяти образы из прошлого…
— …безумие какое-то, — качает головой Лёшка Эпштейн.
Лёшка — старинный друг брата. Павел учился с ним в школе, потом в институте. Лёшку выперли с четвёртого курса за неуспеваемость. Но он всем говорит, что сам ушёл. Отчасти это правда — если бы Лёшка захотел, мог бы восстановиться. Но гордость взыграла, и он ушёл, сказав, что не желает иметь ничего общего с теоретиками, рассусоливающими на ровном месте и не знающими, о чём говорят.
Павел говорит, что это ребячество. Ворожцов верит брату, но гордая поза Лёшки подкупает и вызывает уважение.
На выпады Лёшки Павел не отвечает.
— Это дурь, Пашик, — продолжает поддевать Эпштейн. Павел терпеть не может, когда его называют Пашиком, Лёшка это знает и дразнит целенаправленно. — Полная дурь. Павел Ворожцов и его научный руководитель кабинетный червяк Василий Александрович Иванченко попрутся в зону отчуждения проверять свои теоретические выкладки.
— Ну да, — поддаётся брат, задетый за живое. — Профессор Иванченко, конечно, ни черта не знает. Потому он и профессор. То ли дело недоучка Эпштейн. Он всё знает уже по факту фамилии.
Вообще Павел не антисемит. Но когда Лёшка достаёт его своими подначками, брат вспоминает про еврейские корни приятеля и начинает по ним топтаться. Лёшка не обижается. Наоборот, веселится ещё больше, чувствуя, что загнал Павла в угол. И это правда. Потому что, если у брата есть другие аргументы, он даже шуток на тему жидов не отпускает.
— Давай-давай, — забавляется Эпштейн. Рожа у него хитрая, усмешка гадкая. — Обижай бедного еврея. Весь мир тысячи лет обижает, так чего бы господину Ворожцову не присоединиться.