отправлялись в кофейню на пристань пить чай с симитами[11] и читать газеты, затем возились с перцем и помидорами в саду, а ближе к полудню ходили покупать у только что вернувшихся из моря рыбаков свежую рыбу. Жаркими сентябрьскими ночами, когда на деревьях не двигался ни один листик, а мотылки слетались к фонарям, мы в темноте с шумом ныряли в светившееся таинственным светом море. По ночам, когда милая моя невеста прижималась ко мне великолепно пахнущим телом и нежно обнимала меня, я понимал: она верит, что все это мне поможет. Но в глубине своего сердца по-прежнему ощущал ту же боль и так же не хотел прикасаться к Сибель. «Мы еще не женаты, дорогая», «Я сегодня много выпил», — пытался отшутиться я. Она воспринимала мои отговорки со смиренной кротостью.
Иногда, когда я, напившись, дремал в одиночестве, развалившись в шезлонге на терассе, или жадно грыз вареную кукурузу, купленную у торговцев с лодок, или когда утром, садясь в машину, перед поездкой на работу целовал Сибель, как молодой счастливый муж, её глаза выдавали зреющую ненависть и презрение. Конечно, причиной было то, что я не мог заставить себя прикоснуться к ней. Но страшнее другое: как явно думала Сибель, её сверхъестественные усилия «вылечить» меня, стоившие огромной воли и любви, ни к чему не ведут, или, что еще хуже, даже если ей и удастся исполнить свою миссию, я не расстанусь и с Фюсун. В те минуты, когды бывало особенно тяжело, мне самому хотелось верить в последний вариант развития событий, и представлялось, что однажды я получу известие от Фюсун и мы сразу, как в прежние счастливые дни, начнем встречаться в «Доме милосердия», а я, избавившись от любовных страданий, женюсь на Сибель и буду наслаждаться с нею всеми радостями счастливой семейной жизни.
Но в воплощение мечты верилось, лишь если я напивался или рано утром на рассвете, когда все вокруг дышало надеждой. Большую часть времени я думал о ней, и теперь любовную боль усиливало не отсутствие Фюсун, а то, что конца страданиям было не видно.
41 Плавание на спине
В те грустные сентябрьские дни, полные мрачной красоты, я открыл для себя нечто важное, что позволяло терпеть боль: меня ненадолго успокаивало плавание на спине. Одолевая силу течения и волн, я, задержав дыхание на несколько минут, погружал голову в воду, слегка поворачиваясь, открывал глаза и видел отраженное морское дно. Сгущавшаяся темнота Босфора все время меняла цвет, и это рождало во мне странное ощущение — ощущение безграничности, которое было совершенно иной природы, нежели моя боль.
У берега внезапно становилось глубоко, и поэтому иногда я мог рассмотреть дно, иногда — нет, но этот яркий мир был цельным, огромным, таинственным, созерцание его одаривало радостью и смирением, что я — маленькая частица чего-то великого и единого. Иногда я видел на дне ржавые консервные банки, крышки от бутылок, черные полураскрывшиеся мидии и даже призрачные останки кораблей, затонувших в стародавние времена, и вспоминал, как безгранична история и бесконечно время и насколько ничтожен я сам. В такие мгновения мой рассудок подсказывал, сколько в испытываемом мной страдании самолюбования и даже эгоизма, но утешал, что эта слабость делает чувство, которое я называл любовью, глубже, и мне становилось лучше. Важна была не моя боль, а то, что я — часть бескрайнего, загадочного мира, преисполненного жизнью. Я чувствовал, что джиннам душевного равновесия и счастья, обитавшим в моей душе, нравятся воды Босфора, заливавшие мне рот, нос и уши. Когда я плыл, опьяненный морем, сажень за саженью, боль в груди почти проходила и меня охватывала глубокая нежность к Фюсун, помогавшая понять, что терзают меня злость и обида.
В это время Сибель, видя с берега, что я вот-вот угожу под русский нефтяной танкер, тревожно гудевший мне, или под один из пассажирских пароходов, махала и кричала изо всех сил, но обычно я ничего не слышал. Сибель даже хотела запретить мне плавать, так как я опасно близко подплывал к городским пароходам, множество которых курсировало по Босфору, к иностранным грузовым судам, к баржам с углем, к стамбульским грузовым катерам, подвозившим ресторанам на Босфоре пиво и лимонад «Мельтем», и к моторным лодкам, будто бросал им вызов, но, зная, что это помогает мне избавиться от боли, настаивать не могла. Она лишь предложила, чтобы я иногда ездил в одиночестве на безопасные пляжи, например в Шиле, на берег Черного моря, а в другие дни, тихие и безветренные, мы отправлялись в пустынную бухту за Бейкозом, где я, не поднимая головы из воды, плавал до бесконечности — туда, куда меня уносили мои мысли. А потом, выбравшись на берег и закрыв глаза, растягивался на солнце и с оптимизмом думал, что все мной переживаемое случается с каждым серьезным и порядочным мужчиной, кто страстно влюблен.
Единственная странность заключалась в том, что проходившее время никак не успокаивало мою боль, как бывало у других. Тихими лунными ночами (издалека слышался приятный всплеск проплывавшей вдалеке баржи) Сибель говорила мне, что «боль постепенно пройдет», пытаясь как-то меня утешить, но лучше не становилось, и это путало нас обоих. Однако, полагаясь на Сибель, я казался себе слабым и зависимым от спасительной нежности, будь то нежность матери или подруги, и поэтому её попытки не давали результатов, а я продолжал плавать на спине, упорно веря, что смогу сам победить боль. Иногда надеялся, что, если стану считать происходящее со мной фантазиями, созданными моей больной головой, или следствием некоего моего духовного изъяна, то избавлюсь от страданий. И сознавал, что обманываю себя.
В сентябре я три раза ездил в «Дом милосердия» и, лежа в кровати среди предметов, которых касалась она, пытался утешить себя. Я не мог её забыть.
42 Осенняя тоска
После урагана, принесенного в начале октября северо-восточным ветром, воды Босфора сразу остыли. Купаться стало холодно, и вскоре уныние мое настолько усилилось, что скрывать его было невозможно. Теперь темнело рано, осенние листья, вскоре засьшавшие сад и пристань перед внезапно опустевшим домом, забытые у берега лодки, велосипеды, брошенные на произвол судьбы посреди мгновенно, после первого дождливого дня, обезлюдевших улиц, навевали нам обоим мрачную осеннюю тоску, которую мы пытались не замечать. Я со страхом чувствовал, что Сибель больше не удается избавлять меня от бездействия, неудержимой горечи и ежедневных обильных возлияний.
В конце октября она окончательно устала от ржавой воды, капавшей в старую раковину, от запущенной, продуваемой холодными сквозняками кухни, от дырок и трещин в доме, куда задувал северный ветер. В доме было очень холодно, но мы хотя и осуждали безответственных невежд, которые пользовались электрическими печками в старинных деревянных домах, подвергая опасности исторические сооружения, сами, каждую ночь, едва замерзнув, втыкали вилку в смертельно опасную розетку. Наши веселые друзья, жаркими сентябрьскими вечерами любившие засиживаться у нас, и, напившись, по ночам с хохотом в темноте нырявшие в Босфор, теперь приезжать перестали, и мы оба чувствовали, что в городе идет полным ходом веселая светская жизнь, которую мы упускаем.
В саду у нас завелся маленький друг — пугливая ящерка, она всегда пряталась во время дождя. Я сохранил для своего музея фотографии влажных, растрескавшихся садовых камней и улиток на них — воспоминания о той осенней тоске.
Внезапно пришло острое понимание того, что, нельзя оставаться с Сибель на даче зимой, если физически не доказать ей, сколь далек от меня образ Фюсун. Эта осознанная необходимость делала нашу совместную жизнь в спальне с высоким потолком, которую мы, едва настали холода, пытались согреть электрическими печками, еще более безжизненной и безнадежной. Все меньше становилось ночей, когда мы спали, нежно обнявшись.
В начале ноября в городе включили отопление. Мы начали бывать на приемах, на открытиях новых и обновившихся старых ночных клубов. Под разными предлогами появлялись теперь в Бейоглу — нам хотелось оказаться среди веселых людей, собиравшихся у входов в кинотеатры, — и даже заезжали в Нишанташи, на улицы, запретные для меня.
Однажды вечером мы решили зайти в ресторан «Фойе». Пропустив натощак по запотевшему