гладил и касался предметов, полных воспоминаний о нас.
Когда я вернулся в шумный, веселый «Фойе», выяснилось, что, кроме Мехмеда с Нурджихан, пришел еще и Заим. Помню, увидев друзей за столом, забитым бутылками, пепельницами, грязными тарелками и стаканами, я представил, как буду скоро счастлив.
— Извините, задержался, но знали бы вы, что со мной приключилось! — я улыбнулся, приготовившись измыслить какую-нибудь ложь.
— Ничего, — весело махнул рукой Заим. — Садись. Забудь обо всем. Веселись с нами!
— Да я и так веселый.
По взгляду Сибель не приходилось сомневаться, что моя изрядно выпившая невеста догадалась, куда я надолго исчез, и поняла, что болезнь моя не пройдет никогда. Рассердившаяся и оскорбленная, Сибель была так пьяна, что устроить сцену не могла. А протрезвев, она не стала бы доводить до скандала потому, что любила меня или побоялась бы потерять. Ведь расторжение помолвки равнозначно для неё сокрушительному поражению. По этой или какой-либо другой причине мне полагалось испытывать привязанность к ней, что, вероятно, подарило бы Сибель новую надежду, и она опять начала бы с оптимизмом верить в мое счастливое излечение. Но тем вечером я почувствовал, что крах наших надежд уже близок.
Мы танцевали с Нурджихан.
— Ты так обидел Сибель! — упрекнула она меня. — Не оставляй её больше одну нигде. Она очень тебя любит. И очень обижается.
— Любовных роз без шипов не бывает. Без шипов не так сладок аромат. Вы с Мехмедом когда женитесь?
— Мехмед хочет прямо сейчас, — взгляд Нурджихан смягчился. — Но я хочу устроить помолвку, а потом, как вы, до свадьбы насладиться свободой.
— Не стоит нам так подражать...
— Мы о чем-то не знаем? — Нурджихан улыбнулась, пытаясь за шуткой скрыть любопытство.
Но её слова не встревожили меня. Навязчивая идея под влиянием постоянной боли и ракы то становилась отчетливей, то таяла, как мираж. Помню, уже глубокой ночью, танцуя со своей невестой, я, точно школьник, взял с неё клятву, что она никогда меня не бросит, а Сибель, расчувствовавшись, уверяла меня в вечной любви. К нам за стол подсаживались многие знакомые, звали с собой в другое место: кто-то предлагал отправиться на Босфор, попить чаю в машинах; другие ехали в Касым-паша есть хаш; третьи советовали отправиться слушать фасыл[12]. В какой-то момент Нурджихан обняла Мехмеда, и они стали забавно качаться на одном месте, подражая нашему с Сибель романтическому танцу, чем насмешили всех вокруг. С первыми проблесками рассвета я решил, что пора возвращаться домой. И собрался сесть за руль, несмотря на горячие возражения всех друзей, выходивших с нами из «Фойе». Сибель принялась кричать, что я еле стою на ногах, и тогда мы решили переехать в азиатскую часть на пароме. Когда на восходе солнца паром причаливал к Ускюдару, мы оба спали в машине. Нас разбудил юнга, с тревогой колотивший в стекло автомобиля, так как мы перегородили выезд грузовикам с продуктами и автобусам. Качаясь, мы брели по дороге вдоль Босфора под платанами, ронявшими красные листья. В целости и сохранности добравшись до летнего дома, как всегда после бурных ночей, мы заснули, крепко обняв друг друга.
43 Холодные одинокие ноябрьские дни
Сибель ни разу не спросила меня о том, что я делал в Нишанташи, когда исчез на полтора часа. Но в тот вечер у нас обоих возникла уверенность, не оставлявшая никаких сомнений: излечиться я не смогу никогда. Стало ясно, что предписания и запреты ни к чему не привели. Но нам нравилось жить вместе в старом летнем доме, утратившем былое великолепие. Каким бы безнадежным ни было наше положение, в ветхом пристанище было что-то такое, что привязывало нас друг к другу и позволяло терпеть боль, даже делало её прекрасной. Смесь грусти, ощущения поражения и чувства товарищества наполняла нашу жизнь смыслом и защищала от болезненного отсутствия близости, а останки исчезнувшей османской культуры скрадывали пустоту, образовавшуюся в нас, бывших влюбленных и недавно помолвленных, на месте почти умершей любви, которую уже ничто не могло оживить.
Вечерами, когда мы ставили обеденный стол так, чтобы любоваться морем, и садились пить ракы, по взглядам Сибель я чувствовал, что единственная возможность сохранить привязанность друг к другу без близости — это брак. Ведь многие женатые пары — притом не только из поколения наших родителей, но и наших сверстников — жили, казалось бы, счастливой семейной жизнью, хотя между ними ничего не было. На третьем-четвертом стакане мы, наполовину в шутку, наполовину всерьез, принимались гадать, кто из наших знакомых, дальних или близких, молодых или пожилых, «еще занимается любовью». Наша способность смеяться в той ситуации, воспоминания о которой доставляют мне сейчас неприятную боль, рождалась осознанием того, что до настоящего момента близость доставляла нам огромную радость. Тайной же целью этих разговоров, крепче привязывавших нас друг к другу, как сообщников преступления, была уверенность, что мы можем пожениться и так, и вера в то, что когда-нибудь близость вернется в нашу жизнь. Сибель начинала на это надеяться даже в особо тягостные минуты нашего пребывания, и тогда её веселили мои шутки, радовала моя нежность, а иногда, пытаясь сразу перейти к действиям, она садилась ко мне на колени. В такие мгновения надежды и я ощущал то же самое, что переживала Сибель, пытался заговорить о женитьбе, но не решался, боясь, что она откажет, поддавшись влиянию сиюминутных эмоций, и бросит меня. Как мне казалось, Сибель ищет подходящий момент одним рывком завершить наши отношения и отомстить мне, что позволило бы ей вернуть самоуважение. Она никак не могла смириться с тем, что четыре месяца назад, когда ей предстояла полная удовольствий и веселья счастливая семейная жизнь в окружении детей и друзей, жизнь, которой завидовали бы многие, утрачена. Но никак не отваживалась на решительный поступок. Мы старались преодолеть эту тяжелую ситуацию, так как испытывали друг к другу странную любовь и привязанность и, забываясь во сне, просыпались вдруг среди ночи от боли, терзавшей нас обоих, и вновь пытались окунуться в забытье, обняв друг друга.
Стояли безветренные ночи. Примерно с середины ноября к нашему дому, почти под окна, начал приплывать на лодке какой-то рыбак с сыном, и когда мы, вздрогнув, проспыпались среди ночи от плохого сна или от жажды после выпивки, слышали, как он бросает сети в тихие воды Босфора. Мальчик, с приятным тоненьким голоском, во всем слушался своего опытного отца. Лодка подплывала почти к нашей спальне. Они зажигали лампу, и её прекрасный свет через ставни светил нам на потолок, а в самые тихие ночи мы слышали плеск весел в воде, звук воды, капавшей с сети, и покашливание рыбаков. Проснувшись от их появления, мы с Сибель обнимали друг друга, прислушиваясь к редким разговорам отца и сына, которые в нескольких метрах от нашей постели, не замечая нас, в тишине делали свое дело: шевелили веслами, бросали камни, чтобы рыба попалась в сети, вытаскивали улов. Иногда слышалось: «Держи крепко, сынок». Или: «Подыми корзину». Или: «А сейчас табань». Проходило какое-то время, наступало полное безмолвие, и вдруг сын тоненьким голоском говорил: «Папа, здесь еще одна!», и мы с Сибель, обнявшись, гадали, кого он видит. Обычную рыбу, или опасную рыбу-иглу, или какое-то иное существо? Так, фантазируя, мы часто засыпали вновь, а иногда лежали до тех пор, пока лодка беззвучно не удалялась. Не помню, чтобы днем мы с Сибель хоть раз вспоминали о рыбаке и его сыне. Но ночью, когда подплывала лодка, Сибель просыпалась и обнимала меня, я понимал: она ощущает чувство совершенного покоя, оттого что вместе со мной между сном и явью слышит голоса. Мне казалось, она ждет их каждую ночь, как и я. Мне казалось, что мы не расстанемся никогда, пока слышим рыбака и его сына.
Между тем с каждым новым днем Сибель обижалась на меня все сильнее, мы все чаще ссорились и ругались по пустякам. Она начала искренне сомневаться в своей красоте, и я все чаще заставал её с мокрыми от слез глазами. Бывало и так, что мечтающий о Фюсун и утоляющий свою боль очередным стаканчиком ракы, я не обращал внимания на какую-нибудь выдумку Сибель, призванную доставить нам обоим радость, — пекла ли она пирожные или тащила в дом журнальный столик, купленный ею. Когда Сибель, обиженная, выходила, хлопнув дверью, я, хоть и страдал от раскаяния и угрызений совести, все же не решался подойти к ней и попросить прощения, удерживаемый каким-то странным стыдом и смущением, а