больше двух зарплат самых высокооплачиваемых сотрудников «Сат-Сата». Половину этой суммы Феридун получал в качестве жалованья, как директор кинокомпании, а остальное должен был тратить на аренду и съемки.
57 Когда невозможно уйти
Обеспечивая Феридуна деньгами еще до съемок фильма, в котором, как становилось все более понятно, не было никакой надобности, я почувствовал себя намного спокойней. Прошло чувство неловкости от моего пребывания у Фюсун. Если раньше меня грыз нестерпимый стыд от необоримого желания её увидеть, то теперь мне казалось, что стесняться нечего, ведь я даю им деньги. Помню, как боролся с собой весенним вечером 1977 года, сидя в отцовском кресле и разговаривая с матерью перед телевизором.
Возвращаясь из конторы, я обычно слышал одно и то же:
— Хотя бы раз побыл дома, останься, поедим вместе...
— Нет. Пойду я, матушка.
— О Всевышний, сколько развлечений в этом городе! Везде-то тебе успеть надо!
— Друзья очень просили.
— Можно подумать, лучше бы я была твоим другом, а не матерью. Ведь я совсем одна... Послушай меня. Отправим Бекри прямо сейчас купить тебе у Казыма отбивную, пусть поджарит. Поужинай со мной! Съешь мясо, а потом иди к своим друзьям...
— Я могу прямо сейчас сходить, эфендим, — отозвался из кухни повар Бекри, слышавший её слова.
— Нет, матушка, важные люди пригласили. Сын Карахана, — соврал я.
— А почему я ничего не слышала? — справедливо засомневалась мать.
Кому и что было известно? Знала ли мать или Осман, что я часто хожу к Фюсун? Мне не хотелось думать об этом. Когда я ездил в Чукурджуму, то старался ужинать с матерью дома, чтобы не вызвать у неё подозрений, а потом еще ужинал у Кескинов. Тетя Несибе, правда, на взгляд определяла, что я сыт, хотя и интересовалась: «Кемаль, тебе что, овощи не понравились? У тебя сегодня совсем аппетита нет».
Иногда, ужиная с матерью, я надеялся, что смогу сдержаться и остаться дома, если перетерплю тоску по Фюсун, ощущавшуюся вечером сильнее всего, но, стоило мне поесть и выпить пару стаканов ракы, тоска начинала одолевать меня с такой силой, что замечала даже мать.
— Опять стучишь ногой! Иди хоть прогуляйся, — говорила она. — Только далеко не уходи, на улицах нынче опасно.
В те годы в Стамбуле то и дело кого-нибудь убивали, по вечерам полиция устраивала облавы в кофейнях, студенты университетов постоянно устраивали бойкоты и стачки, повсюду подкладывали бомбы, вооруженные люди грабили банки. Все стены в городе были исписаны разноцветными политическими лозунгами один поверх другого. Как и большинство стамбульцев, я был далек от политики, считал, что пользы от противостояния враждующих сторон никому нет, и подозревал, что для многих бесчеловечных людей политика служит своего рода ремеслом. Но о ней трещали на всех углах, будто ничего более важного в жизни обычного человека тогда и не было.
Я уходил из дома почти каждый вечер, но к Кескинам ездил не всегда. Иногда действительно встречался с друзьями, надеясь, что познакомлюсь с какой-нибудь симпатичной девушкой, которая поможет мне забыть Фюсун, а иногда просто сидел с приятелями и наслаждался их обществом. Бывало, когда на разных приемах, куда меня вытаскивал Заим, или в гостях у дальних родственников, либо где-нибудь в ночном клубе, куда меня приводили старинные друзья во главе с Тайфуном, я сталкивался с Мехмедом и Нурджихан. И, открывая новую бутылку виски под модные турецкие песни, большинство которых были переписаны с итальянских и французских шлягеров, я предавался обманчивой надежде, что медленно возвращаюсь к прежней, здоровой и благополучной, жизни.
Глубину своих страданий я постигал не в ту минуту, когда меня сковывало стеснение от предстоящего визита к Фюсун, а когда, долго просидев у них за ужином, никак не решался уйти. Помимо стыда за свое положение в этом доме, какое сохранялось уже на протяжении восьми лет, я испытывал особое смущение потому, что нередко у меня не хватало духу попрощаться и пойти к себе.
Телевизионная программа каждый вечер заканчивалась примерно в одиннадцать тридцать или полночь видами мавзолея Ататюрка, турецкого флага и маршем почетного караула. После этого все некоторое время смотрели на мутный экран — будто программу отключили по ошибке, а потом Тарык-бей говорил Фюсун: «Дочка, выключай телевизор», или же она вставала сама. Мои особые страдания начинались именно тогда. Я чувствовал, что если немедленно не встану и не уйду, то помешаю им, и твердил себе: «Пора, давай же уходи». Кескины не раз колко отзывались о тех гостях, которые раскланивались сразу, как только завершались передачи, поскольку и приходили лишь потому, что у них не было своего телевизора. Мне не хотелось хотя бы в чем-то походить на них.
Конечно, родители Фюсун понимали, что я бываю у них не ради программ, но в качестве официального предлога называл очередную телепередачу, которую якобы хочу посмотреть вместе с ними. Поэтому, когда гас экран, я еще некоторое время сидел, а затем пытался отправиться восвояси, но никак не мог этого сделать. Меня словно приклеили к стулу или к дивану, и, пока я покрывался потом от стыда, мгновения следовали одно за другим, тиканье настенных часов превращалось в назойливый шум, и я твердил свой выученный речитатив: «Встаю! Встаю!», однако не двигался с места.
Прошло много лет, и даже сейчас я не могу исчерпывающим образом объяснить истинную причину моей нерешительности — как и причину любви, которую я пережил. Мне, однако, вспоминаются различные поводы и отговорки, позволявшие побыть еще немного, которые сковывали мою волю:
1. Стоило мне сказать, что пора идти, как либо Тарык-бей, либо тетя Несибе принимались упрашивать меня побыть еще немного.
2. Если они ничего не говорили, то тогда Фюсун, нежно улыбаясь, загадочно смотрела на меня, окончательно лишая способности соображать.
3. Кто-то обязательно начинал рассказывать интересную историю или завязывалась очередная беседа. Я участвовал в ней, но сидел как на иголках еще минут двадцать, потому что невежливо встать и распрощаться во время разговора.
4. Наши с Фюсун взгляды встречались, и я напрочь забывал о времени. Вскоре, украдкой взглянув на часы, с тревогой замечал, что прошло не двадцать минут, а все сорок, опять пытался распрощаться, но снова не мог встать. Тогда я сердился на собственную слабость и безволие и чувствовал такой стыд, что положение становилось нестерпимо тяжелым.
5. Мой разум лихорадочно искал новый предлог, чтобы побыть еще немного, и на это уходило еще некоторое времени.
6. Тарык-бей иногда наливал себе очередной стакан ракы, и мне, видимо, в знак вежливости следовало пить с ним.
7. Иногда я ждал до полуночи. Мне было легче уйти, когда часы пробивали полночь.
8. Четин еще в кофейне, у них там беседа в самом разгаре, можно еще подождать.
9. А иногда я думал, что если выйду прямо сейчас, то меня увидят парни, которые курят и болтают на улице, и поползут сплетни. (Многие годы меня беспокоило, что, когда я шел мимо них к Кескинам и обратно, воцарялось молчание, но они видели, что мы с Феридуном в хороших отношениях, и поэтому сказать о «чести квартала» им было нечего.)
Присутствие или отсутствие Феридуна подливало масло в огонь, усиливая мое беспокойство. Но больнее всего становилось, если сама Фюсун нежно смотрела на меня, взглядами даря надежду. Размышляя над тем, как Феридун доверяет своей жене, я приходил к выводу, что они счастливы в браке, и страдал от этого еще больше.
Безразличие Феридуна можно было объяснить его верой в существовавшие запреты и традиции. Живя в стране, где на замужнюю женщину при родителях не дозволялось даже краем глаза взглянуть, куда уж там заигрывать с ней, а любая попытка сблизиться вообще могла закончиться трагически, как это случалось в кварталах бедняков и в провинции, Феридун благоразумно полагал, что мне даже в голову не