формовка, а ждать, когда наформуют, не было никакого смысла — как раз и кончится смена. Помылись, переоделись в чистое. Вышли на заводской двор. Ночь на дворе — и сказать нельзя, какая ночь: тепло, тихо и чем-то таким тянет от земли сладким, что в голову лезет черт-те что, сказать стыдно, как будто опять, как в молодые годы, ждешь, а чего ждешь, сам не знаешь, — всего уже дождался.
Вот Матюшенко и говорит Сереге:
— Чуешь, Серега, весной пахнет...
А Серега говорит:
— Как же, пахнет! Почки, вон видишь, какие набрякли на сирени — того и гляди цвет дадут. А потом мороз как вжарит — будет тебе весна. Все к чертовой матери померзнет!
— Так кто ж этого не понимает, — кротко согласился Матюшенко. — Все может быть — природа. Но разве в этом дело? — Тут Матюшенко деликатно покашлял. — Дело в том, Серега, что я живу далеко, а Тимка — еще дальше. А трамваи не ходят. У Брички, сам понимаешь, ни кола ни двора. А ты, Серега, живешь, считай, почти что рядом...
Вся Матюшенкина бригада — еще пять человек — в нерешительности топталась у цеховых ворот, не зная, что им теперь лучше делать: идти по домам, тут поспать, в раздевалке, или еще что. «Еще что» было бы всего лучше, а только где ж его в три часа ночи взять? А ночь...
Но услыхав Матюшенкин с Серегой диалог, народ воспрял духом и со всех сторон осторожно стал подступать к Сереге. Словно ловили петуха, чтобы сварить его или зажарить. Когда кольцо вокруг надежно сомкнулось, Матюшенко отпустил Серегину руку и, как бы в раздумье оглядывая пустое небо, еще раз объяснил: «Мы все живем далеко, значит, а ты, Серега, живешь близко...»
Серегу Пономарева, прижимистого, крикливого мужика, прозванного куркулем за то, что нес домой любую щепку, кусок проволоки или доску, что попадется под руку, державшегося в стороне от всех компаний и вообще ставившего личные интересы выше общественных, в цеху не любили. Куркуль и куркуль. Люди куда идут после смены: выпить стакан кислого вина, поговорить за жизнь, покритиковать начальство. А этот — дудки! Нагрузит велосипед, как ишака, переправит через забор и везет в свое хозяйство: дом, сад, две времянки. Одного винограда двадцать пять кустов. Разве не жлоб? Как только не звали Серегу в глаза и за глаза безземельные, жившие в казенных городских домах, приятели. Хоть бы раз когда позвал в гости! «А вы меня зовете?» — огрызался Серега. «Да как же мы тебя позовем, если ты нас не позвал ни разу? — возражали ему. — И главное, чем же мы тебя угостим таким — живем с базара, а у тебя — куры, утки, гуси, кабана режешь каждый год. Опять-таки — свое собственное вино. А, Серега?..»
Серега отмалчивался и приглашать в гости товарищей по работе не спешил. И не потому, что был такой уж жадный, он бы пригласил, а просто он очень боялся своей жены. Так боялся, так прочно был у нее под каблуком, что получил за это в цеху еще одну кличку — примак. «Куркуля» и «жлоба» Серега еще кое-как терпел, а вот за «примака» мог и глаза выдрать. Потому что никакой он был не примак, то есть не пришел в дом к жене с одним чемоданом, а сам все построил и возвел своими руками. «Вот этими руками! — кричал, случалось, на весь цех, жилистый, вихрастый, в свои сорок пять похожий на подростка. — Все сам построил! А примак приходит на все готовое!» И не было для него ничего обидней, чем услыхать о себе такое слово.
Посмеивались над Серегой, и Серега не жаловал никого, держался независимо, но Ивана Матюшенки слегка побаивался за его длинный язык и, чтобы иметь цехового лидера на своей стороне, изредка приносил ему из дому бутылку вина собственного производства — так, попробовать. Матюшенко — простой, без предрассудков — вино, как правило, тут же выпивал, хвалил Серегу, обещал всемерную поддержку во всех делах, а потом ходил по цеху и всем хвастался, каким славным вином его угостил примак...
Так вот, Матюшенко сказал:
— Мы все живем далеко, а ты, Серега, живешь близко, — и Серега похолодел. Прекрасно сознавая, какая над ним нависла угроза, он пробурчал:
— Ну и что ж с того, что я живу близко, — подхватил с земли свою торбу и попробовал было прорвать кольцо. Не тут-то было. Народ стоял вокруг него плотно, как в давние времена потерпевшие кораблекрушение пираты стояли вокруг лишнего в лодке, которого хоть и жалко, а все же придется съесть, чтобы спасти основную массу.
Матюшенко еще немного подождал, а потом глянул на приятелей, как бы говоря: «Что же это я один давлю — вы тоже заинтересованные лица».
Тогда вперед вышел Тимка Губанов и без всяких предисловий сказал:
— До тебя, Серега, идти пять минут, и ты, говорят, на днях открыл бочку...
— Мы всё знаем, — холодно добавил из-за его спины Витя Бричка.
— Поимей совесть, Серега, — сказал еще кто-то. — У него целая бочка стоит, а тут хоть пропади к черту! Вот жлоб!
Вот этого бы и не следовало говорить.
— Пустите меня! — закричал Серега, выдергивая у Матюшенки руку. — Мало ли что у меня стоит! В магазине тоже стоит, так что из того? Никакой бочки я не открывал! А если бы и открыл — какое ваше дело?! Я ж куркуль, жлоб, примак! Другого имени для Сереги у вас нет, а как открыл бочку — пожалуйста, мы живем далеко, а ты живешь близко! Умные нашлись какие! А я тоже не дурак. Ничего у вас не получится. Вот вам, а не вино! — и разъяренный Серега показал приятелям огромную дулю.
Что тут скажешь? Все как по команде озадаченно глянули на Матюшенку, потом на дулю, стыдливо опустили глаза. В чем-то Серега, конечно, был и прав. И в то же время...
И в то же самое время была во всем этом какая-то большая человеческая несправедливость, как сказал потом Матюшенко. Судите сами, кто может правильно судить: три часа ночи, трамваи не ходят, магазины закрыты, хоть разбейся, хоть криком кричи, хоть на коленки падай — ни одна душа не услышит. А в то же самое время, можно сказать — в двух шагах, стоит бочка вина, и не в магазине стоит, кто бы и говорил, если б в магазине — никто не пойдет грабить государство, — стоит бочка в погребе у старого-престарого товарища, однокашника, с которым пришли когда-то вместе из армии, жили по общежитиям, по разным углам, делились последним куском, последней копейкой, в одном и том же костюме ходили по очереди к девчатам, крутили любовь; потом женились, каждый в свое время, в счастливый или не очень счастливый час. И уходили из общаги кто куда — в приймы, на частную квартиру, в заводской дом, а кто сам, как вот Серега, брал участок и строил хату, а старые товарищи ему чем могли помогали. Потом пошли дети, побежали годы... И вот кое у кого уже и внуки, и голова в муке, и иной раз в поясницу так вступит, что не дай бог, и лютому врагу не пожелаешь, и каково же видеть после всего, как старый-престарый товарищ, можно сказать, лучший друг, вместо благодарности за дружбу стоит и показывает тебе дулю... Разве не обидно?
Все это, или примерно это, высказал Матюшенко в самых горячих словах Сереге, у самого в горле першило от жалостливых слов, а в глазах два раза блеснула настоящая слеза, так что и дерево бы тут не выдержало, а Серега деревом не был. Он спрятал дулю в карман и сказал:
— Ладно, хлопцы, черт с вами: открыл я бочку... — и вздохнул. — Идемте все ко мне. Только дайте слово, вот на этом самом месте дайте, что больше никогда не будете обзывать меня примаком. Дайте такое слово, хлопцы!
— Мы больше не будем, — заверили его, как один, хлопцы. — Да и когда мы тебя так звали? Никогда. То все тебе на нас набрехали. Или ты нам не веришь? Своим друзьям не веришь? Качать Серегу!
Восемь мощных рук подхватили его, подбросили высоко-высоко, осторожно поймали и, как драгоценный груз, торжественно понесли над головами по центральной аллее к проходной. Серега, вытянув, как гусь, шею, вымученно улыбался с высоты, а потом озабоченно попросил:
— Поверните меня, хлопцы, а то вроде нехорошо получается — ногами вперед...
Его на ходу развернули, как разворачивают на лестничной площадке шкаф, и понесли дальше. Матюшенко замыкал шествие, неся в одной руке свою, в другой Серегину сумки, и, как это полагается бригадиру, покрикивал:
— Осторожно! Осторожно! Не уроните товарища. А то не дай бог обидится, что тогда делать будем.
За проходной Серегу поставили на землю, но сумку ему Матюшенко не отдал; хоть и тяжелая сумка (Матюшенко заглянул: два огнеупорных кирпича, моток медной проволоки и кусок асбеста), а все же так спокойней — не убежит. Серега тем временем, идя в плотном окружении товарищей, уже проклинал себя, и в уме у него сама собой выстраивалась такая бухгалтерия: вот ведет он к себе домой пять душ... И в каждую