в десяток голосов хором заорали:

— Немец-перец-колбаса, купил лошадь без хвоста!..

И Вака разревелся.

Я слышал, как дома мать сказала отцу.

— Его надо увезти в другой детдом, где никто не знает...

А мы поняли одно — Ваке в детдоме плохо. Вообще быть детдомовцем плохо, и непонятно, как пацаны соглашаются туда идти. Лучше жить без матери и отца, но на свободе, гуляй сколько хочешь, иди, куда пожелаешь, ты сам себе хозяин. И мы решили украсть Ваку, спрятать его в укромном месте, где его ни за что не найдут, самим кормить и поить, заботиться о нем всю жизнь. Он будет нашим братом.

2

В сорок восьмом году отца перевели служить на Украину, и мы стали жить в небольшом зеленом городке на берегу чистой и теплой речки. Мы поселились на самой окраине, на Исполкомовской улице, в обшарпанном глинобитном доме под черепичной крышей, с жиденьким чахлым садом, полуобвалившимся колодцем во дворе и деревянным скворечником-уборной в конце запущенного, заросшего лебедой и чертополохом огорода. Наш дом принадлежал когда-то жилищному кооперативу, в нем часто менялись жильцы: врачи, учителя, военные — служащий, нехозяйственный народ, и дом среди других аккуратных, белых частных хаток, утопавших в зарослях вишневых садов, сирени, буйной высокой кукурузы, проса и росших прямо под окнами рыжих подсолнухов, выглядел голым, неопрятным обормотом. И потому в первый же день соседские мальчишки дали мне обидную кличку — Жилкоп. На их языке и на языке их матерей это означало — чужой, временный, не трудовой, кормящийся не с огорода, как кормилось в те времена большинство в городишке, а с больших, по их мнению, денег, которые получал мой отец, работник военкомата.

Сначала меня это очень задевало. Два дня я просидел дома, выглядывая из окна на улицу, где десяток загорелых полуголых пацанов, отчаянно шумя, носились в клубах пыли за самодельным тряпичным мячом. Завидев меня, они принимались улюлюкать, корчить рожи, кидать в мою сторону камни, а потом начинали звать: «Жилкоп, выходи, будешь стоять на воротах!» Обидное, непонятное слово оскорбляло меня до слез, к тому же, на ворота ставили, как правило, самых мелких и бездарных, а я себя таким не считал.

Но вскоре я рассудил: все равно начинать на новом месте с чего-то надо, хоть бы и с вратаря, а что касалось клички — подобные или еще хуже имели все без исключения пацаны в нашей округе, и через неделю, гоняя вместе со всеми мяч, я уже отзывался на эту кличку, как смышленый, понятливый барбос. А еще через неделю мне уже удивительно было думать, как я жил раньше без моих новых товарищей.

За лето я прочно утвердился в компании отчаянных сорванцов, предводительствуемых высоким, сильным мальчиком Толиком Богуном. Из рук Толика, после страшной клятвы, поев земли и поплевав на запад, я получил свой первый в жизни документ — тонкую самодельную книжицу, в которой значилось, что отныне я член тайной подпольной организации «Черная рука», обязан помогать семьям погибших фронтовиков, инвалидам Отечественной войны, а также всегда и везде, где только подвернется случай, бить смертным боем жлобов, маменькиных сынков, детей бывших полицаев и нигде и никому, ни матери, ни отцу, ни родному брату, не говорить, где находится наш штаб...

Мне объяснили: жлоб — это нехороший, жадный человек, полицай — это было и так понятно, а что касалось маменькиных сынков, то, к стыду своему, я как раз и был, наверное, из этого разряда. Я был самый младший в компании, увы, отличник, меня не выпускали на улицу босиком, я не умел курить, причем не просто набирать в рот дым и выпускать, так и дурак может, а так, чтобы, втянув дым, сказать при этом: «Наши едут, ваши идут, наши ваших подвезут», а потом только дым выпускать. Я не умел свистеть в два пальца, играть на деньги в «стуканчика», прыгать в воду с полузатонувшей баржи... Скольким полезным и необходимым вещам мне пришлось обучаться, чтобы завоевать доверие друзей! А главное, у меня были живы отец и мать, они усиленно занимались моим воспитанием, и мне нелегко было участвовать во всех, порой очень рискованных, предприятиях нашей команды — в набегах на сады, в драках с организованными чистенькими детьми из пионерского лагеря, в поисках оружия и патронов, которые при желании было нетрудно отыскать в степи за городом в свежих еще окопах, в глубоких балках, в развалинах больших каменных домов в центре города. Одно спасало — мать и отец приходили домой поздно и почти весь день был мой. Выслушав утром пространные мамины инструкции, что мне есть, что читать и какой материал повторить перед школой, я смиренно кивал, но лишь захлопывалась за мамой дверь, совал в карман кусок хлеба и обретал на весь день счастливую свободу. Компания собиралась в стаю и уходила в степь, на речку. Вскоре я заимел автомат в приличном состоянии, патроны к нему, немецкий плоский штык, каску с двумя дырками — на лбу и на виске, и, когда мы воевали, разбившись по очереди на наших и на немцев, я уже представлял собой неплохо вооруженную, боеспособную единицу. Мы не разлучались до позднего вечера, до того самого ненавистного момента, когда мать после долгих поисков загоняла меня хворостиной в дом, и я тащился за ней, сгорая от стыда, провожаемый сочувственными взглядами приятелей. Я был из «приличной» семьи, мне полагалось каждый вечер мыть перед сном ноги, пить молоко и ложиться спать в половине десятого, как раз тогда, когда мои дорогие товарищи, старшие по возрасту и в большинстве предоставленная самой себе безотцовщина, отправлялись в городской парк имени Героя Советского Союза полковника Суркова слушать джаз военнопленных немцев, смотреть с деревьев в летнем кинотеатре трофейное кино, а потом, когда кино кончится, в темных зарослях старого парка выслеживать с фонарями и поднимать с травы влюбленные парочки.

А лето стояло веселое. После недавнего голода выдался богатый урожай — уродили необычайно пшеница, кукуруза, жито, всевозможные фрукты. На базарной площади, возле чудом уцелевшей старинной церкви, до самого вечера шла торговля чудесными вещами: желтой пахучей мамалыгой — ее резали ниткой, заплатил деньги, и получай душистый вкусный кусок, — початками посоленной янтарной кукурузы, жареными семечками, петушками на палочке; визжали в мешках крошечные розовые поросята. И хотя все это стоило очень дорого, взрослые вокруг нас поговаривали, что теперь все наладится, самое страшное позади и жить можно. Вечерами, душными от жары и запаха фиалки, народ валом валил в городской сад, где иногда играли сразу два оркестра: немецкий джаз и наш солдатский — духовой. Играли одновременно «Прощание славянки», «Роземунду», «Голубой Дунай» и «Вахт ам Рейн»... В центре города уже поднимались из руин первые пятиэтажные дома, их отстраивали немцы, на улицах в огромных котлах варили асфальт, в ларьках продавали шипучую газировку, мороженое в вафлях. Жизнь была хороша, а обещала быть еще лучше. Целыми днями мы слонялись по празднично оживленному городу, собирали железо, медь, бутылки, сдавали весь этот хлам в подвалах на приемных пунктах и, богатые, позванивая в карманах мелочью, приценивались на базаре к пробочным самодельным пугачам, лузгали семечки, глазели на только что отстроенную трехэтажную школу, возвышавшуюся среди развалин, и спорили, в каком году, в этом или в следующем, объявят коммунизм.

Казалось, не будет конца нашему раздолью, и, когда неожиданно наступил сентябрь и пришлось-таки идти в школу, мы первое время на каждой перемене собирались в уборной и растерянно обсуждали, как нам теперь жить дальше. За стенами школы бурлила настоящая, полная энтузиазма жизнь, в город вошли танки — валить стены разрушенных домов, а ты сиди за партой и как дурак зубри русские, украинские и немецкие падежи.

Зато превратились в праздники воскресные дни, которых мы не замечали раньше в сплошном празднике лета. Где-нибудь в конце сентября, прохладным пасмурным утром, едва забрезжит в окнах серенький денек, я уже слышал во дворе призывное: «Жилкоп, выходи!..»

Первым из нашей компании на улице появлялся Зямка Рубинштейн. Это была его привилегия — первым выходить и первым узнавать все новости. У Зямки не было ни отца, ни матери, ни сестры, ни брата. То есть когда-то они были, отец, и мать, и старшая сестра, но их вместе с другими евреями расстреляли в сорок втором году немцы, на Борщовке, в глубокой узкой балке. Расстреливали наверху, там были установлены пулеметы, и мертвые люди падали в овраг. Потом овраг засыпали. Сейчас там пустырь, и никто не знает, что с ним делать, — строить ли на том месте дома, разбить сквер или поставить памятник. Зямка в то время жил у тетки в селе и потому остался жив. Когда немцев прогнали, тетка перебралась в город, и они с Зямкой

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату