некогда изящная, легкая, но с годами рассохшаяся и отяжелевшая мебель красного дерева, обитая выцветшим шелком. Между двумя колоннами криво висела копия картины Айвазовского «Девятый вал» в тяжелой раме, а посреди гостиной, в которую Мещеряк вошел за хозяйкой, старчески горбился черный концертный рояль, заваленный нотами.
Все вещи, все предметы в этой квартире жили своей старческой жизнью, отдельной от жизни хозяйки дома. Вернее, даже не жили, а доживали свой век. Валентина Георгиевна, как знал Мещеряк, теперь редко бывала дома.
Он осмотрелся. На выцветших, от времени пожелтевших афишах и фотографиях, которыми были почти сплошь увешаны степы гостиной, Горская имела легкомысленный вид опереточной дивы. А перед Мещеряком сидела усталая немолодая женщина с морщинками–лучиками вокруг потускневшего скорбного рта, с худыми, безжизненными руками. Когда она уселась в кресло, к ней на колени взобрался облезлый ангорский кот.
Этот кот тоже был старым и, свернувшись клубком, тотчас закрыл закисшие глаза.
В гостиной установилась такая траурная тишина, что Мещеряк не сразу решился нарушить ее.
Перед встречей с другим человеком, а тем более перед важной встречей, каждый из нас обычно занят «словесными заготовками». Мы заранее придумываем вопросы и ответы, которые должны за ними последовать, стараемся взвесить все слова… И тем не менее почти всегда оказывается, что мы попадаем впросак. А все потому, что ни один человек не в силах решать за другого и предугадать до тонкостей ход событий. Ведь часто важны даже не сами слова, а интонации, жест… И обстановка. И душевное состояние. Мещеряку, разумеется, все это было известно. Но он был обыкновенным человеком и не всегда поступал так, как того требовал разум. Вот и сейчас… Из разговора со старшим политруком у него сложилось о Горской противоречивое мнение. Потом он решил, что это взбалмошная, избалованная женщина, падкая на аплодисменты и похвалу, и он, сам того не желая, перед встречей с нею настроился на игривый лад. Знаменитостям надо льстить, не так ли?.. А тем более женщинам, привыкшим к улыбкам, восторгу и цветам. Он даже подумал о том, не прикинуться ли ему поклонником ее таланта.
Но теперь, встретясь с Горской с глазу на глаз, он постарался отделаться от всех тех сладких, паточных слов, которые уже вертелись у него на языке. Произнести их сейчас было бы кощунством.
И он молча, с легким поклоном вручил Валентине Георгиевне сверток, который принес. Консервы, бутылка вина, сахар… Продуктовая посылка, только и всего. К сожалению, ничего другого они придумать не смогли…
Валентина Георгиевна поблагодарила его каким–то безучастным, мертвым голосом. К посылке она даже не притронулась.
Помолчали.
— Меня просили сказать вам, что если вы снова приедете… У нас вам всегда будут рады.
Ее рука, гладившая кота, замерла.
— Если бы у вас нашлась хотя бы пластинка…
До сих пор ему не удалось увидеть ее глаза. Она сидела, низко опустив голову.
— Вы позволите… — Мещеряк подался вперед.
— Пожалуйста… — она с. трудом произнесла это слово. Голос у нее был грудной, низкий.
Получив разрешение, Мещеряк взял со столика фотографию. Это был довоенный «кабинетный» снимок в рамке из крымских ракушек. На фотографии рядом с Горской улыбались двое: мужчина с ромбами в петлицах и вихрастый юноша.
Мужчина с ромбами был мужем актрисы.
— Он погиб на Халхин–голе.
— Ваш сын очень похож на отца, — сказал Мещеряк и осторожно поставил фотографию на круглый столик. Он посмотрел на Горскую. Другой на его месте, возможно, постарался бы выдать себя за приятеля ее сына, назвав его по имени, чтобы тем самым втереться к ней в доверие. Но Мещеряк никогда не простил бы себе этого. Он предпочитал честный бой.
И ему не пришлось в этом раскаяться. Стоило ему упомянуть о ее сыне, как Горская глухо поправила его:
— Был похож, был… — и она протянула Мещеряку похоронную.
Он вздрогнул. Слова слиплись и застряли у него в горле.
— Завтра я снова уезжаю на фронт, — сказала она, и Мещеряк подумал, что на этот раз старшему политруку не пришлось ее уламывать. Беречь голос? Беречь себя? Для кого и для чего?..
Егоркин пританцовывал возле машины.
— Поехали, — сказал Мещеряк.
Крафт–акробаты Доброхотовы жили на Таганке. Старичок, которого остановил Мещеряк, откашлявшись, посоветовал им ехать через центр. Так быстрее. Старичок был в старорежимной шубе с вылезшим мехом, в изъеденной молью шапке с бархатным донышком и с башлыком вокруг жилистой шеи.
— Запомнил, как ехать? — спросил Мещеряк, усаживаясь рядом с Егоркиным.
— Найдем, не заблудимся… — обиженно ответил Егоркин, берясь за баранку. Не надо его опекать, не маленький. Каждому свое. У Мещеряка свои заботы, а у него — свои. Машина, бензин, дорога… А в советах он не нуждается.
Егоркин был обидчив.
Но одного–двух теплых слов всегда было достаточно, чтобы привести его в норму, и его веснушчатое лицо приняло умиротворенное выражение. Долго сердиться он не умел.
Сейчас гордость Егоркина тоже требовала подачки, и Мещеряк, который хорошо знал своего водителя, тут же бросил ее. Он ценил и по–своему даже любил Егоркина. Где еще найдешь такого первоклассного шофера, расторопного и безотказного, который в отличие от своих собратьев по баранке не страдает любопытством? То, что Егоркин никогда не приставал к нему с расспросами, было, по мнению Мещеряка, его главным достоинством.
Таганка оказалась низкой, приземистой, с темными от фабричной копоти кирпичными стенами скучных домов, с деревянными ларями и бараками. Братья Доброхотовы, как вскоре выяснилось, жили в одном из них.
В длинном коридоре гудели примуса и керогазы. Мещеряк с трудом отыскал в темноте нужную ему дверь и постучал. Дверь была обита дырявой мешковиной, из которой торчала свалявшаяся пакля. На ней висел почтовый ящик.
В коридоре пахло луком и простым мылом. Простоволосая женщина, с остервенением стиравшая белье в корыте, не обращала на Мещеряка внимания. Тут же на полу возился ее сынишка.
Пришлось постучать снова. Никакого ответа. Тогда Мещеряк толкнул дверь. Отступать было не в его привычке.
По правде говоря, он приготовился к самому худшему. Его рука, скользнувшая в карман, сжала рукоятку верного «ТТ». Ложная тревога: в комнате никого не оказалось.
То было тихое жилище, оклеенное дешевыми обоями. Посреди комнаты под матерчатым абажуром стоял четырехугольный обеденный стол, застланный клеенкой. На кроватях лежали взбитые подушки. Кроме этих двух кроватей, в комнате была еще и кушетка.
Уже по одному тому, что здесь не было ни кружевных салфеток, ни статуэток, ни даже занавесок, которых заменяли старые газеты, Мещеряк понял, что попал в холостяцкое жилье, не лишенное, однако, скудного мужского уюта. Но тут за его спиной отворилась дверь, и в комнату, косолапо переваливаясь, вошел с вязанкой дров приземистый старик, заросший жесткой седой щетиной.
— Вы к моим? — спросил он, осторожно опустив дрова на пол. — Присаживайтесь, они скоро придут.
Доброхотов–старший оказался на редкость молчаливым человеком, который привык не вмешиваться в дела сыновей, и Мещеряк принялся следить за тем, как старик растапливает печурку.
Вскоре в печурке загудело пламя.
Появление незнакомого военного, видать, ничуть не встревожило старика: война, все в шинелях ходят… Его сыновья хоть и не служили в армии, но имели к ней кое–какое отношение, и военные, надо полагать, у них в доме появлялись не раз. Так что не было ничего удивительного в том, что старик принял