Болезнь моей жены… бедной Гертруды… Я боюсь, что она никогда не оправится… Видите ли, мне в связи с этим грозят крайне неприятные осложнения… Если кто-либо из ее семьи будет назначен опекуном, это будет равносильно изъятию из моего дела значительной суммы, вложенной семьей Стейплов… Для меня это чревато тяжелыми последствиями… Мне придется ликвидировать мои мексиканские дела… А между тем тамошние нефтяники нуждаются в посреднике, который мог бы ознакомить с их точкой зрения мексиканскую публику и американскую публику… Я ставил себе целью доказать крупному капиталу необходимость…
Эвелин наполнила его бокал. У нее чуточку кружилась голова, но она чувствовала себя превосходно. Ей хотелось перегнуться через стол и поцеловать его, чтобы он видел, как она преклоняется перед ним и понимает его. Он продолжал говорить с бокалом в руке, так, словно произносил речь в клубе «Ротари»:
– …необходимость заинтересовать широкую публику… Все это мне пришлось отложить, когда я почувствовал, что правительство моей родины нуждается во мне… Мое положение в Париже весьма щекотливое, Эвелин… Президент окружен Китайской стеной… Я боюсь, что его советники не уясняют себе, сколь важна гласность, сколь важно завоевать доверие публики. Настал великий исторический момент, Америка стоит на распутье… Если бы не мы, война кончилась бы победой Германии либо вынужденным миром… А теперь наши милые союзники пытаются монополизировать за нашей спиной все естественные богатства мира… Вспомните, что говорил Расмуссен… Представьте, он совершенно прав. Президент окружен темными интригами. Да что говорить, даже руководители крупнейших трестов не уясняют себе, что сейчас надо бросать деньги без счета. Имей я необходимые средства, вся французская пресса через неделю была бы у меня в кармане, более того, у меня такое впечатление, что даже в Англии можно кое-что сделать, если только толково взяться. А потом и народы всего мира безоговорочно пойдут за нами, они устали от самодержавного режима и тайной дипломатии, они встретят с распростертыми объятиями американскую демократию, американские демократические деловые методы. Для нас существует только один способ обеспечить человечеству плоды мира – это править им. Мистер Вильсон не уясняет себе, какие результаты может дать гласная кампания, поставленная на научную основу. Да что говорить, в течение трех недель я не могу добиться у него аудиенции, а в Вашингтоне я его чуть ли не запросто называл Вудро… По его личному вызову я бросил в Нью-Йорке все мои дела, принес огромные личные жертвы, перебросил в Европу большую часть моих работников… а теперь… Впрочем, простите, Эвелин, дорогая моя девочка, боюсь, что я заговорил вас до смерти.
Эвелин перегнулась к нему и погладила его руку, лежавшую на краю стола. Ее глаза сияли.
– Что вы, это замечательно, – сказала она. – Правда, хорошо, Джи Даблью?
– Ах, Эвелин, я хотел бы быть свободным и любить вас.
– А разве мы не свободны, Джи Даблью? И кроме того, война. Я вам скажу, вся эта мещанская болтовня о браке и тому подобном просто действует мне на нервы, а вам?
– Ах, Эвелин, если бы я был свободен… Пойдемте подышим свежим воздухом… Мы сидим тут уже целую вечность!
Эвелин во что бы то ни стало хотела заплатить за завтрак и добилась своего, хотя это ей стоило всех ее денег. Слегка пошатываясь, они вышли из ресторана. У Эвелин закружилась голова, и она прислонилась к плечу Джи Даблъю. Он все гладил ее руку и твердил:
– Ну-ну, теперь мы чуточку покатаемся.
На закате они обогнули залив и заехали в Канны.
– Ну, давайте возьмем себя в руки, – сказал Джи Даблъю. – Неужели вы останетесь тут совсем одна, девочка? А что, если вы поедете со мной в Париж? Мы будем по дороге останавливаться в живописных деревнях, это будет настоящая увеселительная поездка. А здесь мы неминуемо встретим знакомых. Я отошлю казенную машину и возьму французскую напрокат… Не стоит рисковать.
– Хорошо, а то Ницца начинает действовать мне на нервы.
Джи Даблъю приказал шоферу ехать обратно в Ниццу. Он завез ее в отель, где она остановилась, и сказал, что заедет за ней завтра в девять тридцать утра и что она должна как следует выспаться. Когда он ушел, она почувствовала ужасный упадок сил, выпила чашку холодного, отдававшего мылом чая, которую ей подали в номер, и легла в постель. Она лежала в постели и думала о том, что она ведет себя по-свински, но отступать было уже поздно. Ей не спалось, у нее зудело и чесалось все тело. Этак она будет завтра отвратительно выглядеть! Она встала и начала рыться в сумочке, отыскивая аспирин. Она приняла большую дозу аспирина и опять легла в постель и лежала абсолютно неподвижно, но ей все время мерещились какие-то лица, то выплывавшие из смутного полусна, то опять исчезавшие, а в ушах у нее звенели длинные каденции бессмысленной болтовни. Временами это было лицо Джерри Бернхема, оно вырастало из тумана и медленно превращалось в лицо мистера Расмуссена, или Эдгара Роббинса, или Пола Джонсона, или Фредди Серджента. Она встала и долго шагала дрожа по комнате. Потом опять легла в постель и заснула и проснулась только тогда, когда горничная постучала в дверь и сказала, что ее спрашивает какой-то господин.
Когда она сошла вниз, Джи Даблъю расхаживал на солнце у подъезда гостиницы. Длинная низкая итальянская машина стояла под пальмами возле клумбы с геранью. Они почти молча выпили кофе за железным столиком перед гостиницей. Джи Даблъю сказал, что ему достался ужасный номер с отвратительной прислугой.
Как только чемодан Эвелин был снесен вниз, они двинулись в путь со скоростью шестидесяти миль в час. Шофер гнал как дьявол, под завывающим северным ветром, который все усиливался по мере того, пока они мчались по побережью. Они приехали в Марсель одеревенелые, покрытые корой пыли и наспех позавтракали в рыбном ресторане в конце старой гавани. У Эвелин опять кружилась голова от быстрой езды и резкого ветра и пыли, и виноградники, и оливковые деревья, и серые скалистые горы неслись мимо нее, и изредка – как бы выпиленный ажурной пилой кусочек сланцево-голубого моря.
– Все-таки, Джи Даблъю, война – это ужасно, – сказала Эвелин. – Но как хорошо, что мы живем в эти дни. Наконец-то в мире совершаются великие события.
Джи Даблъю промычал сквозь зубы что-то насчет волны идеализма и продолжал есть bouillabaisse.[217] Он вообще был в тот день не очень разговорчив.
– У нас в Америке, – сказал он, – не стали бы подавать рыбу с костями.
– Ну а как вы думаете, что будет с нефтью? – опять начала Эвелин.
– Будь я проклят, если знаю, – сказал Джи Даблъю, – давайте-ка лучше тронемся, а то мы отсюда до темноты не выберемся.
Джи Даблъю послал шофера купить еще один плед, и они плотно укутались и забились в глубь автомобиля под брезентовую крышу. Джи Даблъю обнял Эвелин одной рукой и прижал к себе.
– Так, теперь мы как птенчики в гнезде, – сказал он.
Они тихо захихикали от удовольствия.
Мистраль дул так сильно, что тополя на пыльной равнине гнулись в три погибели, а потом автомобиль начал карабкаться по извилистой дороге, ведущей к Ле-Бо. Из-за встречного ветра они двигались гораздо медленнее. Было уже темно, когда они въехали в разрушенный город.
Кроме них, в гостинице никого не было. Там было холодно, и узловатые поленья оливкового дерева, горевшие в камине, не давали ни капли тепла; только облака серого дыма вырывались из камина, когда ветер задувал в трубу. Зато они отлично пообедали и выпили горячего глинтвейна, от которого им сразу стало лучше. Им пришлось надеть пальто, когда они поднимались в свой номер. На лестнице Джи Даблъю поцеловал ее за ухом и прошептал:
– Эвелин, дорогая девочка, с вами я вновь чувствую себя юношей.
Джи Даблъю давно уже заснул, а Эвелин все лежала подле него с открытыми глазами и прислушивалась к ветру, потрясавшему ставни, завывавшему под крышей, улюлюкавшему над далекой пустынной равниной. В доме пахло сухим, пыльным холодом. Как она ни жалась к нему, она все не могла согреться. Все та же скрипучая карусель лиц, планов, обрывков фраз вертелась и вертелась без конца в ее голове, не давая ни о чем думать, не давая спать.
Когда Джи Даблъю утром обнаружил, что ему придется мыться в тазу, он покривился и сказал:
– Надеюсь, дорогая девочка, вас не очень тяготит это отсутствие комфорта.
Они переехали через Рону, добрались до Нима, там позавтракали, заглянули по дороге в Арль и Авиньон, потом вернулись на Рону и поздно ночью въехали в Лион. Они поужинали в номере и приняли горячую ванну и опять выпили глинтвейна. Когда официант с подносом ушел, Эвелин бросилась Джи