«елкою святочной», так что до нее можно дотянуться рукой. Все главное — впереди, и в порыве ожидания хочется разбрасывать восторг пригоршнями, одаривать им каждого; хочется:
Как здесь все похоже на вихревую атмосферу «Вальсов…»! Стихи написаны в середине XX столетия, а разговор в них ведется «в терминах» ушедшей эпохи, и сравнивать их нужно с образностью чеховских «Мальчиков»: «— Володичка приехали! — завопила Наталья, вбегая в столовую. — Ах, Боже мой! (…) После чаю все пошли в детскую. Отец и девочки сели за стол и занялись работой, которая была прервана приездом мальчиков. Они делали из разноцветной бумаги цветы и бахрому для елки. Это была увлекательная и шумная работа. Каждый вновь сделанный цветок девочки встречали восторженными криками, даже криками ужаса, точно этот цветок падал с неба; папаша тоже восхищался и изредка бросал ножницы на пол, сердясь на них за то, что они тупы
Но по-чеховски, до слез, печален и финал пастернаковского стихотворения. Мечталось о щедрой радости, о служении тайне, о дрожи, пробегающей по свечкам, — а что стало на самом деле?
«День убавляется в росте». Фраза по видимости реалистична, по сути же содержит в себе художественно значимое несоответствие. В это время года день прибывает. Так что о другой убыли, о других сумерках идет речь. Это сказано и о чувстве сжимающегося, преходящего, шагреневого времени, сменившем беспечную и доступную — протяни руку, коснись стрельчатых игл — святочную вечность… (Еще раз вспомним: «Не оглянешься — и святки…») И об отрезвляющем взгляде на людей, внезапно открывшем в них бездну прозаичности и в мгновение ока превратившем их из участников сказочного действа — в заспанных и поднадоевших гостей. И об остром, горьком понимании того, что ты — за перевалом своих возможностей, что завершился твой духовный рост и началась убыль его.
Так что же, мотив детства уступил в поздней лирике Пастернака место скорбному мотиву смерти? Сказать так — значило бы погрешить не только против истины, но и против поэта, до последнего дня пронесшего веру в перебарывающую, способную все превозмочь, «все пережить и все пройти» силу духовности. Да, холодное мерцание ухода различимо на страницах последней, не скажем — вершинной, но во всяком случае — итоговой книги. И прощание с детской беспечностью отчетливо звучит здесь. И «последнее прости» жизни, выделившей поэту «бедственное место», и отпущение грехов «великой эпохе». Но есть и ответ на вопрос: а что же будет после отрезвления (ведь если оно пришло на смену младенческой доверчивости, то, значит, и ему когда-то придется потесниться, уступить дорогу чему-то следующему: «Может быть, за годом год. Следуют, как снег идет (…)»). Ответ этот — едва ли не в каждом стихотворении цикла, где слово «вечность» звучит как никогда часто; там же, где оно не произносится, легко можно заметить неназойливую отсылку к нему.