цветы надменно покачивают своими головками и считают себя выше всех других цветов. Но трудолюбивые пчелы их редко посещают, и мало меда дают они для сотов. «Маленькие цветы родного края на наших солнечных лугах, где овцы пасутся и своим блеянием славят господа…» Нет, не годится! Якоб склоняется над столом. Об овцах не надо, именно об этих простых цветах эстонской земли Якоб хочет сказать нечто прекрасное, проникновенное. Он хочет сказать в проповеди, как эти маленькие сплоченные цветы множатся и держатся вместе, чтобы заглушить пышные заморские цветы, и как это им наконец удается. Но думать и писать об этом очень трудно, потому что у цветов ведь нет души — у овец она есть, но овцы не подходят для этой проповеди. Вот наказание!

Якоб встает и ходит по своей неуютной холостяцкой комнате. Маленькие цветы, скромные цветы нашей милой родины, наши дорогие эстонские цветы… Если бы найти такой глагол, который раскроет, как они сплочены и как одерживают верх над пышными, высокомерными заморскими цветами…

Якоб отпивает глоток молока и снова ходит взад и вперед по комнате. Он однажды слышал, да и сам заметил, что именно когда ходишь, а не когда сидишь, приходят хорошие мысли. Вдруг он наступает на хвост кошке, та с визгом бросается в сторону и скрывается под кроватью. Сплоченные цветы Эстонии… И, как назло, именно сейчас Якоб вспоминает, что он собирался вырвать часть кошачьей мяты и душистого горошка, чтобы они не заглушали других растений. Кошачья мята ведь тоже эстонский цветок. Вот наказание! Никак с места не сдвинешься! А послезавтра утром он уже должен стоять на кафедре! Якоб хочет призвать к сплочению, особенно тех троих, что будут в это время сидеть за органом.

От брюк оторвалась пуговица и, звякнув, закатилась под кровать, куда только что спряталась кошка. Якоб находит пуговицу, вставляет нитку в ушко иголки и с грустным видом начинает пришивать. Ну что ты будешь делать! Ничего вразумительного не приходит в голову о сплочении. Вот наказание!

— Заткнись! Грязная свинья! — рявкает Хейки.

Йоханнес ухмыляется. Он развалился на церковной скамье, закинув ногу на ногу, и чувствует себя прекрасно. Три часа ночи, Йоханнес долго не мог заснуть и вылез из-за органа. Хейки тоже вышел. Мы втроем уставились на пламя свечи. Ссора в разгаре.

— Если ты сейчас же не замолчишь, то… — Хейки говорит тихо, но грозно.

Йоханнес прищуривается и продолжает тянуть совершенно спокойно, как бы разговаривая сам с собой:

— Да, она сызмальства была потаскушкой. Март, меньшой парень у плотника, ее всю дорогу… — Йоханнес делает выразительную паузу, будто подыскивает нужное слово. — Да, всю дорогу ее тискал. Зашел я как-то в ригу, гляжу: что за чудная тварь на соломе барахтается? Тут вроде голова, там вроде ноги. Белая такая и ядреная тварь. Дак вот…

Хейки вскочил и уже стоит над Йоханнесом.

— Плюнь, Хейки! Меня его трепотня не трогает, — говорю я, хотя спина у меня взмокла и ногти впились в ладони.

— Забавляются, черти, хоть бы что им. Кашлянул раз, потом другой — мне попона нужна была, а они ее под себя подложили, — потом ткнул граблями. Так эта восьминогая тварь и ухом не ведет. Ткнул еще, покрепче. Ну, тут Март очухался, поднимается, а Кристина все равно ни черта не замечает.

— Встань!

— А мне неохота, — куражится Йоханнес.

Хейки хватает его поперек туловища и хочет поставить на ноги. Йоханнес почти не сопротивляется, позволяет Хейки тормошить себя, только старается быть потяжелее.

— Оставь его, мерзавца, в покое! Я… я и не слушаю вовсе, — цежу я сквозь зубы.

Йоханнес, конечно, врет: Кристина — нет! Невозможно представить себе ее барахтающейся на соломе. Мы всегда тушили свет — Кристина скромная женщина. Но до чего же мерзко Йоханнес умеет врать! «Здоровенная, ядреная тварь, да еще восьминогая… не разберешь, где голова, где ноги». Никогда не предполагал, что Йоханнес может сочинить такую живописную брехню.

Йоханнес поставлен на ноги.

— Отстань, — отбивается он. — Дай договорить. Пусть человек знает, какова его зазноба. У меня-то у самого с этой хваленой Кристиной, вот те крест, ничего не было, хотя она бы не отказала. Захожу я как-то на кухню и вижу — Криста по пояс голая. Моется. Титьки торчат… Ну, думаю, а что…

Хейки бьет. Бьет сильно, прямо в нос. Йоханнес отшатывается. По лицу бежит струйка крови. Улыбка застывает в углах рта, верхняя губа криво ползет вверх, открывая редкие, почерневшие от табака зубы. Сейчас, видно, начнется. Такая тишина, что я слышу тиканье своих часов, торопливое, нервное тик-так. Пламя свечи колеблется, изгибаясь дугой.

— Пошутить нельзя… — говорит наконец Йоханнес.

Нет, сразу, наверное, не начнется. Йоханнес вытирает кровь и долго молчит. Потом, собравшись с силами, пытается продолжать совершенно тем же тоном, что и раньше:

— Да, мылась она. И титьки у нее торчали. Я зашел на кухню…

Теперь его рассказ предназначается не столько мне, сколько Хейки. Прежде Йоханнес посматривал на меня, теперь — на Хейки. Хейки сидит неподвижно, руки на коленях; они вцепились в колени. Он дышит часто, со свистом.

Но Йоханнес от волнения потерял нить разговора.

— Зашел я, значит, на кухню… — повторяет он.

Хейки понимает, что Йоханнес сбился.

— Ну, здорово тебе повезло, — подхватывает он, — по крайней мере посмотрел на полуголую бабу. Есть что вспомнить на старости лет. Что касается меня, господин Йоханнес, то я, честное слово, однажды совершенно голую женщину видел. До чего интересно!

Йоханнес разбит. По всем пунктам. Улыбка гаснет на его лице, рот открыт, как у рыбы, выброшенной на берег, но до нас не доносится ни одного слова. Мы тоже молчим.

Однако через несколько минут на лице Йоханнеса опять появляется ухмылка.

— Нету сна ни в одном глазу, — жалуется он. — К старости дело идет… Дома тоже иной раз по нескольку ночей не спишь.

Он доволен: ему удалось испортить нам сон. Но это еще не все, он выкладывает главный козырь:

— Это самое… Сегодня какой у нас день?

— Пятница, — отвечаю я, не понимая, чему Йоханнес радуется.

— Стало быть, пятница… Ну чего ж тогда унывать. Завтра еще денек, а уж в воскресенье послушаем слово божье. А то и сами споем парочку душеспасительных песнопений.

Тут мы с Хейки замечаем, что уставились друг на друга, вытаращив глаза. Да… Воскресенье… что оно нам принесет? Ведь в воскресенье в церкви будет служба, и нам в это время придется отсиживаться за органом. Стоит Йоханнесу захотеть, и он может… А почему бы ему не захотеть?

— Только пикни — получишь пулю, — говорит Хейки.

— Ну и что! Я свое пожил, я старше вас, вместе взятых.

Мы молчим. А Йоханнес встает и с явным удовольствием потягивается. Его исполинская тень скользит вверх по органным трубам.

— Жалко, молитвенник не захватил, — говорит он.

Таково уж странное свойство человеческой памяти, что она не может хранить только плохое; даже из тюрьмы, даже из концлагеря она, кроме всего прочего, выносит и что-то хорошее. Хоть капельку хорошего ведь всюду найдешь. Я думаю, что грешник, вернувшийся из ада, заметил бы в конце своего рассказа о дальнем путешествии: «Ах, да, чуть не забыл: вы не представляете, какие в аду замечательные сверчки! Распевают за печкой, точно хор ангелов…»

И, вспоминая сейчас нашу церковную жизнь, я тоже не могу пройти мимо одного светлого блика, хотя он вскоре померк и вся история кончилась плохо.

В субботу утром, когда мы проснулись, церковь была залита солнцем. Звонарь принес нам картошку, три куска жареного мяса и кислое молоко. Картошка сварена с укропом; я люблю картошку с укропом, и это утро так и запомнилось мне сверкающим и ароматным.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×