забыть, что и больные бывают крайне опасны.
Но больше всего мне врезался в память другой вечер, проведенный в комнате босса. Он снова сидел за роялем, лениво с полузакрытыми глазами перебирая пальцами по клавишам, словно в забытьи. Музыка лилась также неспешно, также убаюкивающее – я едва не начал клевать носом. Незнакомая мелодия была нежной, грустной и ласковой, как прощание...
– Инк, ты ведь и понятия не имеешь, что за дар тебе достался и почему я поставил тебя рядом с собой, так? – он даже не открыл глаз, слова срывались с губ медленно в такт с музыкой, будто он и не ко мне обращается.
Я вздрогнул, не столько от звука голоса, сколько от сознания того, что он знает мое имя.
– Ты не умеешь пользоваться своим даром, – продолжал босс, – не знаешь, что это такое. Ты глух и слеп. Сейчас твои способности как старый больной пес тычутся носом мне в ноги и никак не могут определить, что же я такое. Нельзя же так бездарно их использовать, не для того они тебе даны.
Он рассмеялся и продолжал играть, но черные дыры глаз на этот раз смотрели прямо на меня:
– Мы с тобой почти одинаковые, я это чую... – музыка плакала, надрывалась. – Хочешь посмотреть, кем я был? Кем я стал, ты уже видишь.
Я не успел ответить – барьеры, которые, оказывается, все это время находились вокруг него, упали и на меня обрушился такой поток эмоций и воспоминаний, что я задохнулся и очень скоро потерял в нем самого себя.
Темнота и странная какофония звуков, похоже на хаос первозданья – необходима чья-то воля, чтобы собрать их воедино. Внезапно свет выхватывает меня из темноты: он направлен прямо в лицо и слепит нещадно, но за этим светом раздается один из самых странных звуков во вселенной – аплодисменты. Их не видно, но сотни людей ударяют в ладоши, радостно приветствуя мое появление.
Я кланяюсь четко, бесстрастно, как бы говоря 'Погодите, погодите, не тратьте силы! То, ради чего стоит хлопать в ладоши, еще только впереди'. Затем распрямляюсь, откидывая волосы назад, и поднимаю руки вверх. Прожектор выхватывает белоснежные манжеты и тонкую палочку, зажатую в пальцах. Зал затихает – лишь на секунду, но от этой секунды по телу пробегают приятные мурашки. Все взгляды прикованы ко мне. Все эмоции направлены на меня. Все они будут принадлежать мне. Целый час, до последней клетки своего тела. Их слезы, их восторг, экстаз, восхищение...
Я опустил палочку, и оркестр тут же издал протяжный низкий звук: мы пришли, мы здесь, встречайте же наше торжественное появление! Защебетала флейта, вытягивая из зала надежду, радость, тоску, тонкой светящейся нитью наматывая их на мою палочку. Скрипки – приманки для меланхолии и оживления. Контрабас зовет достоинство и силу. Габой для разума и беспечности. Литавры...
Каждому есть что отдать ради общего чувства, ощущения и состояния. Каждый может стать частичкой целого и испытать то, чего, возможно, никогда не было в его жизни, но чем могли поделиться с ним другие.
Это видение стало потихоньку блекнуть, словно кто-то опускал занавес, скрывая от зрителя сцену. В комнате Кербера все также царил полумрак, в камине потрескивал огонь, бросая отблески на предметы в комнате. Звуки рояля, оказывается, не останавливались. Музыка лилась все также неспешно.
– ...знаешь, каким прозвищем меня называют за глаза? – голос Кербера звучал так, будто он всего лишь продолжает давно начатый разговор.
– Дирижер, – ошарашено пробормотал я, сам едва слыша свой ответ.
– Верно. Меня вытащили со сцены прямо во время очередного концерта и в наручниках вывели за кулисы. Идиоты! Если бы я захотел, то зрители растерзали бы их на части. Но...
Но он не осмелился надругаться над искусством, все еще висевшем в воздухе, он сам еще был им так околдован.
Чем дальше, тем больше Кребер напоминал мне монету: неизвестно, какой стороной она упадет в следующий день. Пугающий аверс, источенный реверс или встанет на ребро. Но удивительно: каким бы неустойчивым и расшатанным он ни был, ко мне всегда относился ровно, ни разу я не видел от него ничего плохого. Напротив, босс постоянно даже с какой-то навязчивостью давал мне понять, что мы одинаковые, что мы схожи. Он заставлял меня смотреть на то, что никогда не показывал другим, рассказывал о себе то, чего не знали другие, словно пытался разделить со мной тяжесть своей ноши. И если поначалу я колебался в своем к нему отношении, то время расставило все по своим местам. Иллюзии рассыпались, так и не начав собираться в доверие: то, кем он был раньше, не могло искупить то, во что он превратился сейчас.
В один из таких аверсных дней я впервые за долгое время увидел Жабу. Я и Кербер пришли в комнату, которая служила местом сбора и совещаний группировки. Огромная, практически немеблированная, она своими голыми замызганными стенами разительно отличалась от личной комнаты главаря. Здесь всюду лежал отпечаток насилия и, если присмотреться, можно было заметить недобросовестно замытые потеки крови на полу. Когда мы вошли, Иосиф уныло сидел на подоконнике. Он кивнул мне, как постороннему человеку, и затем даже ни разу не посмотрел в мою сторону.
Я не знал, что здесь намечается, но при первой же возможности передвинулся поближе к другу:
– Как ты?
Он, казалось, даже не услышал моего вопроса, скользнув по мне равнодушным взглядом. То, что это равнодушие не напускное, я чувствовал довольно ясно. Его эмоции сделались размытыми и нечеткими, настолько слабыми, что можно было подумать, будто он находится в коматозном состоянии. Кто-то словно бы накинул на него серое пыльное покрывало, и весь мир виделся ему лишь через щели его грубого тусклого волокна.
– Что они с тобой сделали?
Я не ждал ответа. Он мне его не даст, не здесь, не рядом с Кербером. Босс – единственный, у кого были способности сотворить такое с человеком.
Тем временем комната заполнялась боевиками. Они переругивались, беспрестанно курили, гоготали, пока не вошел Монах... в этот момент все разом затихли, будто кто-то обрезал им языки. Впереди себя Аарон подталкивал остролицего араба со связанными руками. Не знаю, на чем попался Бей, но жалости к нему никто в комнате, включая меня, не испытывал.
Пленник смотрел затравлено, ч угла губ свисала нитка слюны, но он не обращал внимания и как безумный поворачивался лицом в разные стороны, надеясь поймать хоть где-нибудь взгляд поддержки. Но окружающие были полны пренебрежения, отвращения и злорадства. Все знали, чем обычно заканчиваются такие показательные суды.
Внезапно араб рванул вперед, но Монах вовремя ткнул его палкой по ногам, и Бей повалился на колени перед Кербером, уткнувшись лицом в грязный заплеванный пол:
– Керб, тебя обманули! Это не я! Неужели ты поверишь этим грязным пожирателям куриного помета? – связанные руки пленника молитвенно сложили ладони. Но хозяин Олимпа никогда и ничего не прощал.
Конец трости Кербера внезапно уткнулся в зубы Бея, и араб замолк. Раскрой он рот, ему пришлось бы проглотить всю палку.
– Ты шелудивый пес, Бей. Тебе не место в псарне. Ты знаешь, что мы делаем с предателями, и все равно сливал информацию узкоглазым... Так что не смей теперь на нас тявкать! – трость свистнула и опустилась на скулу связанного, рассекая кожу.
Брызнула кровь. Кербер брезгливо посмотрел на свою палку и вытер ее о спину воющего на полу Бея.
– Радуйся, тебе выпала честь первому испытать на себе работу нашего палача. Иосиф, мальчик мой, подойди сюда, – босс протянул руку в отеческом жесте. Жаба двинулся к нему. Даже не против своей воли, потому что своей воли в полном смысле этого слова у него теперь не было. Была только воля Кербера и больше ничья.
Бей завизжал как женщина и попытался откатиться к стене, но чей-то сапог снова пнул его на середину.
– Иди суда, красавица, и что тэбэ нэ нравитса... – с ярко-выраженным акцентом пропел главарь