провозглашен тост за здоровье Коэна!
Банкротство, вторжение, родина — все было забыто, ужин кончался весело. Звучали тосты, пылкие и витиеватые: даже сам Коэн, с улыбкой взрослого, уступающего капризу ребенка, выпил за Революцию и Анархию — тост, который провозгласил Эга с яростным блеском в глазах. На скатерти там и тут валялись очистки от фруктов, поданных на десерт; в тарелке Аленкара окурки сигар были перемешаны с изжеванными остатками ананаса. Дамазо, навалившись на Карлоса, восторженно расхваливал его английских лошадей и фаэтон, самый красивый, какой только видели улицы Лиссабона. Эга после своего революционного тоста вдруг безо всякого повода напустился на Крафта и стал всячески поносить Англию, говоря, что ей не место среди мыслящих наций, и угрожал ей социальной революцией, которая утопит ее в крови, на что Крафт, как всегда невозмутимый, лишь качал головой и продолжал колоть орехи.
Подали кофе. И поскольку застолье длилось уже целых три часа, все поднялись из-за стола, докуривая сигары, беседуя с тем оживлением, которое придает разговору выпитое шампанское. Зала с низким потолком, где долго горели пять газовых рожков, наполнилась удушливым жаром; в клубах сигарного дыма витали ароматы наливок и ликеров.
Карлос и Крафт, спасаясь от духоты, вышли на веранду глотнуть воздуха; и там снова, повинуясь родству вкусов, которое заставляло их искать общества друг друга, возобновили разговор о коллекции Крафта в Оливаесе. Крафт сказал Карлосу, что действительно ценная и редкая вещь в его коллекции — голландский шкаф XVI века, ну еще, пожалуй, кое-какая бронза, фарфор и оружие…
Но вскоре они вернулись в залу, заслышав в группе стоявших возле стола гостей чьи-то раздраженные голоса: похоже было, что назревала ссора; они увидели Аленкара: встряхивая своей гривой, он ополчался на философское пустословие, а напротив него Эга, держа в руке рюмку с коньяком, весь бледный, подчеркнуто спокойным тоном вещал, что все эти лирические слюни, которые ныне публикуются, достойны исправительной тюрьмы…
— Они снова схватились, — поспешил доложить Дамазо вошедшему в залу Карлосу. — Теперь из-за Кравейро. Они оба просто неподражаемы!
И в самом деле, спор вышел из-за современной поэзии, из-за Симана Кравейро и его поэмы «Смерть Сатаны». Эга с восторгом цитировал строфы из поэмы, из того эпизода, когда символический скелет проходит среди бела дня по Бульвару, разодетый, как кокотка в шуршащие шелка:
А Аленкар, ненавидевший Кравейро, приверженца «Новой Идеи» и паладина Реализма, торжествуя, негодовал, указывая на то, что в примитивной строфе у автора две синтаксические натяжки, нарушение метра и образ, заимствованный у Бодлера!
Тут Эга, выпивший сверх всего еще две рюмки коньяку, отбросив всякую сдержанность, перешел к личным нападкам.
— Я знаю, почему ты так говоришь, Аленкар, — произнес Эга. — И причина сия — не из благородных. Ты мстишь ему за эпиграмму, которую он на тебя сочинил;
— Ах, вы никогда ее не слышали? — продолжал он, обращаясь ко всем присутствующим. — Это великолепно, одно из лучших творений Кравейро. Ты никогда не слышал эту эпиграмму, Карлос? Она просто совершенство, особенно вот эта строфа:
— Я не помню эпиграмму целиком, но конец ее — вопль разума, убивающий наповал весь этот вонючий лиризм:
Аленкар провел рукой по бледному лбу и, глядя на Эгу в упор запавшими глазами, хриплым голосом медленно произнес:
— Послушай, Жоан да Эга, позволь мне сказать тебе кое-что, мой мальчик… Все эти эпиграммы, эти тупые шутки скудоумца и его подражателей, могут коснуться разве что моих ног, подобно помоям из сточной канавы, И мне остается лишь поддернуть брюки… Я и поддергиваю брюки… И все, мой Эга! Я поддергиваю брюки!
С этими словами он в каком-то исступлении и в самом деле резким жестом поддернул брюки, обнажив белье.
— Когда на тебя выливают подобные помои, ты лучше нагнись и вылижи их, — прокричал ему в ответ Эга. — Они придадут полнокровие и силу твоему лиризму!
Но Аленкар уже не слушал Эгу: он сам, потрясая в воздухе кулаками, вопил:
— Не будь этот Кравейро таким рахитиком, уж он бы покувыркался у меня по всему Шиадо! А вываляв его хорошенько в грязи, я потом расплющил бы ему череп!
— Ну, так просто черепа не расплющиваются, — процедил Эга с холодной насмешкой.
Аленкар обратил к нему разъяренное лицо. Его взор был воспламенен гневом и коньяком; он весь дрожал:
— Расплющиваются, расплющиваются, Жоан да Эга! Расплющиваются вот так, смотри, вот так! — И он принялся топтать ногами пол, сотрясая залу и заставляя звенеть бокалы и посуду. — Но у меня нет такого желания, мои милые! Внутри его черепа нет ничего, кроме экскрементов, блевотины, гноя, и если его расплющить, мои милые, то вся эта мерзость выйдет наружу и заразит весь город и у нас начнется холера! Черт побери! У нас начнется чума!
Карлос, видя поэта в таком возбуждении, взял его под руку, желая успокоить:
— Аленкар, что за глупость! Стоит ли так волноваться!
Но тот, тяжело дыша, вырвался и, расстегнув редингот, разразился последним всплеском:
— Разумеется, не стоит так злиться из-за этого Кравейро с его «Новой Идеей», этого мошенника, который забыл, что его сестра уже сменила двадцать дюжин любовников!
— Ну, это уж слишком, негодяй! — закричал Эга и бросился на Аленкара с кулаками.
Коэн и Дамазо, испуганные, удержали его. Карлоc старался оттащить к окну Аленкара; тот сопротивлялся: глаза его пылали, галстук развязался. Грохнулся стул, и чинная зала с сафьяновыми диванами и букетами камелий стала походить на таверну, где в папиросном дыму вот-вот завяжется драка