рединготе, явно жмущем ему под мышками.
Какое-то время они шли молча. Но на улице Зеленых окон Аленкару захотелось освежиться. Они зашли в небольшую таверну, где в подвальном полумраке желтое пламя керосиновой лампы освещало мокрую цинковую стойку, бутылки на полках и мрачный силуэт хозяйки с обвязанной платком щекой. Аленкар явно был в этом заведении своим человеком: едва он узнал, что у сеньоры Кандиды болят зубы, он, спустившись с романтических облаков, стал дружески давать ей различные советы, облокотившись на мокрую стойку. И когда Карлос хотел заплатить за выпитое, Аленкар рассердился, бросил монету в два тостана на цинковую поверхность и воскликнул с благородным негодованием:
— Здесь я угощаю, мой Карлос! Во дворцах пусть платят другие… Но здесь, в таверне, плачу я!
Выйдя на улицу, он взял Карлоса под руку. После нескольких шагов, пройденных в молчании, Аленкар снова остановился и произнес рассеянно, задумчиво, словно захваченный торжественностью ночи:
— Эта Ракел Коэн божественно хороша, мой милый! Ты ее знаешь?
— Видел.
— Она не напоминает тебе библейских женщин? Я не имею в виду какое-нибудь из этих мужеподобных созданий — Юдифь или Далилу… Но она похожа на одну из тех женщин, которых Библия столь поэтично именует лилиями… Она — ангелоподобна!
Ракел Коэн была платонической страстью Аленкара, его прекрасной дамой, его Беатриче…
— Ты видел недавно в «Национальной газете» стихи, которые я ей посвятил?
Вышло недурно! Здесь есть маленькая хитрость:
Аленкар сорвал с себя шляпу и подставил лоб струе воздуха. Затем произнес уже другим тоном, но словно бы с трудом:
— Этот Эга весьма талантлив… Он часто бывает у Коэнов… И Ракел находит его остроумным…
Карлос замедлил шаг: они уже подходили к «Букетику». Аленкар бросил взгляд на строгий монастырский фасад особняка, погруженного во тьму и глубокий сон.
— Великолепный дом… Ступай, мой милый, а я побреду в свою нору. Когда захочешь, сынок, найдешь меня на Дубовой улице, дом пятьдесят два, третий этаж. Дом принадлежит мне, но я занимаю третий этаж. Сначала жил на первом, но постепенно поднимался все выше… Если где мне и удалось подняться, мой Карлос, так только там…
И Аленкар сделал жест, означавший, что его невзгоды не стоят внимания…
— Ты должен как-нибудь у меня пообедать. Я не могу задать тебе банкет, но суп и жаркое обещаю… Мой Матеус, негр (и скорее друг, чем слуга), который у меня уже много лет, умеет, когда нужно, показать свое поварское искусство! Он часто угощал обедами твоего отца, моего бедного Педро… В те времена в моем доме было шумно и весело, мой мальчик. Я давал и кров, и стол, и деньги многим из тех проходимцев, что нынче разъезжают в казенных каретах с фельдъегерем… И, завидев меня, отворачиваются…
— Ну, это ты себе вообразил, — мягко запротестовал Карлос.
— Нет, не вообразил, — отвечал поэт серьезно и горько. — Не вообразил. Ты не знаешь моей жизни. Я вынес немало ударов судьбы, мой мальчик. Которых я не заслуживал! Клянусь, не заслуживал!
Он схватил Карлоса за руку и взволнованно продолжал:
— Эти люди, что нынче пробились в высшее общество, когда-то пили вместе со мной, и я не раз ссужал их деньгами и кормил ужином. А теперь они — министры, посланники, важные персоны, черт знает кто… Но поделятся они теперь с тобой куском своего пирога? Нет. И со мной — тоже. Это тяжко сознавать, Карлос, очень тяжко. Черт побери, я вовсе не прошу, чтобы меня сделали графом или поручили мне возглавить посольство… Но какое-нибудь местечко в канцелярии… Как бы не так! А мне ведь только на кусок хлеба да на пол-унции табаку… От такой неблагодарности я просто поседел… Но я не хочу больше докучать тебе, будь счастлив, ты этого достоин, мой Карлос!
— Ты не поднимешься выпить со мной, Аленкар?
Такая любезность вконец растрогала поэта.
— Благодарю, мой милый, — ответил он, обнимая Карлоса. — Благодарю, потому что знаю: приглашаешь от чистого сердца. У всех в вашей семье есть сердце. У твоего отца оно было щедрым и мужественным, как у льва. А теперь слушай: я навсегда твой друг. Это не простые слова, а святая правда… Прощай, мой мальчик. Хочешь сигару?
Карлос принял сигару, словно дар небес.
— Сигара отменная, сынок! — аттестовал свой подарок Аленкар.
И эта сигара, которой поэт одарил столь богатого человека, владельца «Букетика», вернула его на секунду к тем временам, когда он в Марраре с видом разочарованного Манфреда протягивал всем свой полный портсигар. Аленкар пожелал узнать мнение Карлоса о сигаре. Сам зажег спичку. Удостоверился, что сигара не погасла. Ну и как, не правда ли, сигара что надо? Карлос подтвердил, что сигара превосходна!
— Дарю эту прекрасную сигару тебе на счастье! — Он снова обнял Карлоса, и пробил час ночи, когда Аленкар наконец удалился, повеселевший, довольный собой, напевая какой-то куплет из фадо.
В спальне, прежде чем лечь, Карлос, растянувшись в кресле, докуривал отвратительную сигару, подаренную Аленкаром, пока Батиста готовил ему чай, и размышлял о той столь не похожей на нынешнюю жизнь, которую воскресил перед ним старый романтик…
Он очень мил, этот бедный Аленкар! С каким преувеличенным тактом, повествуя о Педро, об Арройосе, о друзьях и любовных историях того времени, он избегал всякого упоминания о семейной драме Майа! Не раз, когда они шли по Атерро, Карлосу хотелось сказать: ты можешь говорить о моей матери, дорогой Аленкар, ведь я прекрасно знаю, что она убежала с итальянцем!
И он невольно вспомнил, каким почти трагикомическим образом открылась ему эта прискорбная история однажды ночью в Коимбре, после студенческой пирушки. Ибо дед, выполняя завещание сына, изложил ее Карлосу в благопристойном освещении: женитьба по страстной любви, несходство натур, разрыв, разумеется, с соблюдением приличий, затем отъезд матери с его сестрой во Францию, где они обе и умерли. И все. Смерть его отца объяснялась внезапным обострением длительной нервной болезни.
Но Эге было известно все от его дяди и тетки… Однажды вечером они с Карлосом ужинали в компании; Эга много выпил и по дороге домой в очередном приступе идеализма принялся развивать чудовищный парадокс, согласно которому женская порядочность является источником упадка, грозящего нациям; доказательством сего должна была служить жизнеспособность незаконнорожденных: они, как правило, умны, отважны и добиваются успеха! Он, Эга, гордился бы, если б его мать, его собственная мать, вместо того чтобы стать набожной буржуазной, перебирающей четки у камина, поступила бы, как мать Карлоса, которая из-за любви к изгнаннику пожертвовала богатством, положением в обществе, честью и самой жизнью, Карлос, услыхав это, буквально окаменел посреди моста, освещенного мирным светом луны. Но он не мог ни о чем расспросить пьяного Эгу, который продолжал захлебываться словами и наконец, ухватившись за Карлоса, изрыгнул на него содержимое ужина. Карлосу пришлось тащить его до дома, раздевать и укладывать в постель, да еще терпеть его пьяные поцелуи и нежности, пока наконец тот не угомонился, обняв подушку, пуская слюни и бормоча, «что он хотел бы быть незаконнорожденным, хотел бы, чтобы его мама была проституткой!».
А Карлос той ночью почти не сомкнул глаз, мучимый мыслями о матери, своей матери, которая бежала с изгнанником — может быть, поляком? Назавтра, ранним утром, он вошел в комнату Эги и умолил во имя дружбы рассказать ему всю правду…