между фадистами. Дамазо, побледневший и почти лишившийся голоса, метался от одного противника к другому:
— О, милые, о, дорогие, здесь, в отеле «Центральный»! Господи! В отеле «Центральный»!
Эга, пытаясь вырваться из рук Коэна, все еще рычал, но уже хрипло:
— Какой скандал, какая подлость… Пустите меня, Коэн! Я надаю ему пощечин! Дона Ана Кравейро, эта святая! Клеветник! Нет, я задушу его своими руками.
Крафт спокойно взирал на эту сцену, потягивая маленькими глотками ликер. Он уже не раз присутствовал при подобных схватках между соперничавшими направлениями в литературе: их представители катались в драке по полу и поносили друг друга отборными ругательствами; гнусность, отпущенная Аленкаром по адресу сестры Кравейро, также была обычной частью критики в Португалии, и потому Крафт сохранял свою невозмутимость, кривя губы в презрительной усмешке. Кроме того, он знал, что примирение не замедлит и все кончится пылкими объятиями. И оно не замедлило. Аленкар вышел вслед за Карлосом из оконного проема, застегивая редингот, и вид у него был торжественный и немного смущенный. В другом углу залы Коэн с отеческой суровостью наставлял Эгу; затем он повернулся, поднял руку и громким голосом произнес: «Здесь все благородные люди, и пусть оба друга — талантливые натуры и благородные сердца — заключат друг друга в объятья…»
— Ну же, пожми ему руку, Эга, сделай это ради меня!.. Аленкар, прошу вас!
Автор «Элвиры» сделал шаг навстречу, автор «Мемуаров Атома» протянул руку; но первое рукопожатие было неловким и вялым. Аленкар, однако, выказав великодушие и дружелюбие, воскликнул, что между ним и Эгой не должно остаться ни малейшего облачка! Он виноват: он вышел из себя… Это все его несчастная натура, горячая кровь: всю жизнь он из-за этого страдает! И он готов во всеуслышание заявить, что дона Ана Кравейро — святая! Он познакомился с ней в Марко-де-Канавезес, в доме Пейшото… И готов признать, что как супруга и мать дона Ана Кравейро непогрешима. В глубине души он признает также, что у Кравейро целый воз таланта!..
Тут Аленкар наполнил бокал шампанским и поднял его перед Эгой, словно церковную чашу:
— За твое здоровье, Жоан!
Эга столь же великодушно отозвался:
— И за твое, Томас!
И они обнялись. Аленкар поклялся, что еще вчера, в гостях у доны Жоаны Коутиньо, он говорил, что не знает человека более блестящего, чем Эга! Эга, в свою очередь, заверил Аленкара, что лишь в его поэмах живет истинно лирическое чувство. Они вновь сжали друг друга в объятиях и долго не размыкали их, похлопывая друг друга по плечам. Они называли себя «братьями по искусству», говорили о «родстве талантов»!
— Они неподражаемы, — прошептал Крафт Карлосу, берясь за шляпу. — Меня от них мутит и хочется выйти на воздух!..
Вечер продолжался, было одиннадцать часов. Пили еще коньяк. Затем ушел Коэн, уводя с собой Эгу. Дамазо и Аленкар вышли вместе с Карлосом, намеревавшимся пройтись пешком по Атерро.
У дверей поэт остановился с торжественным видом.
— Дети мои, — обратился он к Дамазо и Карлосу, снимая шляпу и вытирая лоб, — ну, что вы скажете? Не правда ли, я вел себя как джентльмен?
Карлос согласился, что тот вел себя благородно…
— Я рад слышать это от тебя, сынок, ибо ты знаешь, что такое быть истинным джентльменом! А теперь пройдемся по Атерро… Но сначала я должен купить табаку…
— Ну и чудак! — воскликнул Дамазо, едва Аленкар удалился от них на почтительное расстояние. — А выглядело все довольно некрасиво…
И тут же, безо всякого перехода, Дамазо принялся расточать похвалы Карлосу. Сеньор Майа даже не представляет себе, как давно он, Дамазо, жаждет с ним познакомиться!
— О, сеньор!
— Поверьте, я не из числа льстецов… Но вы можете спросить у Эги, сколько раз я говорил ему: сеньор Майа — самая прекрасная достопримечательность Лиссабона!
Карлос опустил голову и кусал губы, чтобы не расхохотаться. А Дамазо продолжал с восторженным простодушием:
— Поверьте, я говорил это со всей искренностью, сеньор Майа! От всего сердца!
Дамазо и в самом деле не кривил душой. С тех пор как Карлос поселился в Лиссабоне, он обрел в этом дородном, толстощеком юноше немого и преданного обожателя; даже лак ботинок, которые носил Карлос, и цвет его перчаток вызывали почтительное восхищение Дамазо и рассматривались им как важнейшие признаки принадлежности к высшему обществу. Карлос был для него воплощением шика, столь драгоценного шика: Бруммель, д'Орсэ, Морни — «того шика, что можно увидеть лишь за границей», как говорил Дамазо, закатывая глаза. В тот вечер, зная, что он будет ужинать в обществе сеньора Майа и наконец с ним познакомится, Дамазо провел перед зеркалом не менее двух часов, примеряя галстуки и опрыскивая себя духами, словно собираясь на свидание с женщиной; он также приказал подать экипаж к отелю к десяти часам и чтобы у кучера был цветок в петлице.
— А что, эта бразильская сеньора живет здесь? — спросил его Карлос; сделав два шага, он остановился и смотрел на освещенное окно второго этажа.
Дамазо проследил за его взглядом.
— Их окна выходят на другую сторону. Они здесь уже две недели. Шикарная пара… А она весьма соблазнительна, вы заметили? На пароходе я за ней приударил… И она даже удостоила меня несколькими словами! Но с тех пор как я вернулся в Лиссабон, у меня совсем нет времени: то ужин здесь, то вечеринка там, ну, и не без приключений… Сюда к ним я не мог заявиться, оставил только визитную карточку; но всегда пожираю ее глазами, когда встречаю… Может быть, наведаюсь сюда завтра, меня уже одолевает нетерпение… И если только встречу ее одну, влеплю ей поцелуйчик! Не знаю, как вы поступаете в таких случаях, а я вот так, у меня с женщинами метода одна: натиск! Налететь и не давать опомниться!
В эту минуту из табачной лавки вернулся Аленкар с сигарой во рту. Дамазо простился и громко, чтобы услышал Карлос, крикнул кучеру адрес Морелли, певицы из Сан-Карлоса.
— Добрый малый этот Дамазо, — сказал Аленкар, беря Карлоса под руку, когда они оба двинулись вперед по Атерро. — Он часто бывает у Кознов, он там любимец общества. Богатый молодой человек — сын старого Силвы, ростовщика, который весьма поживился за счет твоего отца, да и за мой тоже. Но Дамазо носит фамилию Салседе; это, кажется, фамилия его матери или просто придуманная. Добрый малый… А отец его был мошенник! Помнится, Педро как-то бросил ему, так надменно, как он это умел: «Вы, Силва, — иудей, вам бы только денег, и побольше!..» Другие времена, мой Карлос, славные времена. Тогда были люди!
И весь долгий путь по Атерро, печальный, в тусклом свете газовых фонарей, похожих на похоронные факелы, Аленкар предавался воспоминаниям о «славных временах» своей молодости и молодости Педро; и сквозь патетику его фраз Карлос ощущал чуть слышный аромат умершего мира. Тогда еще в юношах не отпылал жар гражданских войн, и они растрачивали его в кофейнях и на скачках в Синтре. Синтра служила им также и любовным гнездышком: там, под сенью романтических кущ, барышни из дворянских семейств падали в объятия поэтов. Все девушки были похожи на Эльвиру, все юноши — на Антони. Казна богатела, двор веселился; возрождение изящных искусств и галантности придавало величие стране — прекрасному саду Европы; из Коимбры прибывали бакалавры, жаждущие поразить всех своим красноречием; королевские министры увлекались мелодекламацией; и один и тот же лирический пафос пронизывал оды и законодательные проекты…
— Лиссабон в те времена был веселее, — заметил Карлос.
— Не в этом суть, мой милый! Он — жил! Его не наводняли, как нынче, все эти ученые рожи с их философским пустословием и позитивистской чепухой… В нем властвовали сердце и пылкость чувств! Даже в политике… Нынче политика — это свинарник, в ней подвизается банда мерзавцев… В те времена при дворе царило вдохновение, царила непринужденность!.. А сколько было светлых голов! И кроме всего этого, милый, сколько там было прекрасных женщин!
Плечи Аленкара сгорбились в тоске по утраченному миру. И он выглядел еще более скорбным со своей вдохновенной гривой, выбивавшейся из-под широких полей старой шляпы, и в потертом, плохо сшитом