загородили две мощные фигуры. Помните внешний вид так называемых «новых русских»? Плотные, широкие, коротко стриженные, с ничего не выражающими лицами, украшенные толстыми золотыми цепями, отделяющими голову от туловища, так как шея там практически отсутствует? Именно такие субъекты стояли в дверном проеме, вглядываясь в ими же затемненную пустоту храма. Довершали эту композицию времен распределения собственности цветные пиджаки, как бы обклеивающие могучие торсы. Ниже красовались… джинсы и кроссовки с прыгающей пумой.
Должен заметить, что я так и не научился отличать этих двух посланников друг от друга. Разница меж ними заключалась только в том, что один из них обращался ко мне: «вы, святой отец», а другой: «ты, батя». Особые приметы отсутствовали у обоих. Надо заметить, что католическое обращение «святой отец» в наших городах и весях употребляется частенько, хотя и не положено.
— Собирайсь, батя, — сказал один «новый русский».
Второй добавил:
— Ничего не забудьте, святой отец, облом возвращаться будет.
Пока я комплектовал требный чемоданчик, прозвучал вопрос, который всегда задают захожане:
— Святой отец, а о здравии куда свечки поставить?
Я указал на центральные подсвечники и добавил:
— Записку напишите с именем, чтобы знать, за кого молиться.
— Какую записку, батя? Сам напиши: за здравие Брынзы.
— Кого? — не понял я.
— Ну, вы даете, святой отец! К Брынзе вы сейчас с нами поедете, он и сказал, чтобы свечки поставили. Самые большие.
— Так нет такого имени — «Брынза». Как его крестили?
Вы когда-нибудь видели, как отблески мысли и тень задумчивости проявляются на этих квадратных лицах? Интересные мгновенья; но улыбка понимания все равно радует.
— Владимиром его зовут, — посланники, наконец, поняли, что от них требуется.
Дежурный записал в синодик, а потом уставился на пятидесятидолларовую купюру. Пять свечей, хоть и самых дорогих, никак не стоили таких денег.
— Это очень много, — в смущении сказал он, протягивая банкноту обратно.
— На храм оставь, пацан, — хмыкнул через плечо один из приехавших, который, по всей видимости, выполнив задание по свечкам, уже успел забыть о нем.
Подобным образом из родной церкви я еще никогда не выходил. Сопровождение было в стиле бандитского сериала. Слава Богу, что они хоть руки под пиджаками не держали. Бабули, сидящие на скамеечке у храма, истово перекрестились, заволновались, зашептали, но, увидев мой добродушный кивок, кажется, успокоились. Хотя вслед смотрели настороженно.
В машинах я не разбираюсь, но так как эта была большая и высокая, с прилепленным сзади колесом, то, значит, «джип». Забрался, как указали, на заднее сиденье, справа и слева сели мои новоявленные телохранители и… поехали…
— Вы, святой отец, не волнуйтесь, все по уму будет, — успокоил меня сидящий справа, а левый добавил:
— Бать, ты чего в свой кейс так вцепился? Никуда он не денется.
И действительно, только тут я заметил собственную руку, судорожно сжимающую ручку чемоданчика и буквально побелевшую от напряжения. Одновременно поймал себя на том, что мысли далеки от предстоящей исповеди. Глядя на роскошный салон машины, представителей охраны и водителя, я невольно начал строить в уме образ особняка, в который меня доставляют.
И промахнулся. Домик оказался небольшим, постройки годов шестидесятых, правда, с телевизионной тарелкой над крышей и журчащим ручейком вдоль дорожки от калитки до крыльца. С донбасским дефицитом воды не каждый мог себе позволить соорудить подобное, да еще украсить на японский манер диковинными камнями и кустарниками редких сортов. Всю остальную территорию занимал обычный сад, с беседкой и колодцем.
На крыльце встретила молодая девушка.
«Внучка, наверное», — предположил я, и не ошибся.
— Проходите, батюшка, дед вас ждет.
В зале, то есть в центральной и самой светлой комнате дома, в кресле, сидел худой как жердь старик в светлой спортивной майке, в аккуратных летних свободных брюках и современнейших дорогих красивых туфлях, которые на протяжении всего разговора приковывали мое внимание. Никак не вязалась эта обувь с одеждой и татуировками, сплошь покрывающими видимую из-под майки поверхность груди деда и его руки. Я не силен в зэковской символике. Но трехкупольный собор на левом предплечье и набор разнообразных синих «перстней» на пальцах говорили о длительной одиссее моего исповедника по местам не столь отдаленным. Да и сам дед, от модных башмаков до седой, как будто заточенной головы, напоминал что-то тюремное, острое и бескомпромиссное.
«Не Брынзой бы тебя назвать, а Шилом или Гвоздем», — подумалось мне.
В разговоре же и в исповеди дед действительно оказался колючим и конкретным. Говорил он тихо, четко отделяя слово от слова. Было видно, что обдумывал он свой монолог тщательно, заранее.
— Я вот дожил до девятого десятка, батюшка, хотя мне смерть кликали лет с пятнадцати. Да видно, хранил меня Бог, — начал без предварительной подготовки мой исповедник.
— Конечно, хранил, — поддакнул я.
— Ты помолчи, отец. Ты слушай. Мне тебе много сказать надо, а сил долго говорить нету.
Брынза говорил хрупким голосом, иногда заскакивая на старческий фальцет, и очень часто дышал.
— Зона из легких да из бронхов не выходит, астма замучила, вот и устаю долго говорить. Так что ты послушай, а потом свое слово иметь будешь, если будет что сказать.
И я слушал.
Поведал мне дед Владимир, прозванный Брынзой, что просидел он 28 лет в тюрьмах и лагерях по воровским статьям, был коронован в «воры в законе» на одной из ростовских зон, кормил комаров в Мордовии и на лесоповалах в Сибири. И что грехов у него столько, что не хватит оставшейся жизни, чтобы перечесть.
— Давайте помолимся, — сказал я, открывая Требник, — а там Господь поможет самое нужное высказать.
Священник не должен вспоминать даже для себя чужие исповеди. Но в данном случае мне трудно это сделать, потому что передо мной, благодаря «вору в законе», открылся иной мир: с особыми отношениями, законами, образом мысли. В том мире нет просто радости, как и нет просто зла, которыми мы пользуемся, но там тоже есть боль и есть любовь. Для меня многое стало откровением…
Старик говорил более трех часов.
Нам никто не мешал. Даже из сада через открытые окна не доносилось ни звука. Брынза был конкретен, повествовал только о зле, которое он причинил другим. И пусть понятие «зла» в его преломлении значительно отличалось от общепринятого, но ни разу он не пустился в оправдание себя. Дед перебирал дни воли и года зоны, вспоминал давно ушедших и еще живых. Речь его, прилично разбавленная воровским жаргоном, была четкой, последовательной и придерживалась какой-то неуловимой для меня логики, где каждое действие имеет причину, а каждый поступок — конкретное завершение.
Мне даже не нужно было задавать наводящих вопросов. Лишь в конце, когда у деда проскочило слово «страсть», я спросил:
— А у вас есть или была страсть к чему-то?
— Есть такой грех, отец. Краги мне все время хотелось иметь, дорогие и шикарные.
— Что иметь? — не понял я.
— Краги — туфли стильные. Вот, теперь ношу, когда ноги почти не ходят, — пошевелил роскошными башмаками дед.
И еще один вопрос я задал: о том, почему он верит в Бога.
— Только фраера веры не имеют, да малолетки нынешние, вроде тех, что вас везли, — отмахнулся Брынза. — Серьезный человек без веры жить не может. Хоть и своя она у каждого, но справедливости всем