Я все еще ощущаю на себе взгляд его близоруких глаз, такой умный и такой добрый, полный столь непобедимой, ясной, озаряющей, сияющей доброты, доброты неутомимой и к тому же такой умудренной, просвещенной, испытавшей все возможные разочарования, доброты, которую он сумел сохранить несмотря ни на что. За стеклами очков, крепко оседлавших крупный нос этого человека и скрывающих его добрые близорукие глаза, людям современным трудно, просто невозможно разглядеть огонь, зажженный пятьдесят столетий тому назад. Но мне довелось сблизиться с ним. Только меня он подпустил к себе и только мне доверял. Надо было слышать, надо было видеть этого человека, который, естественно, считал себя современным. Надо было видеть его взгляд, надо было слышать его голос. Естественно, он был искренним атеистом. Тогда атеизм был не просто господствующей метафизикой, а метафизикой окружающей среды, той, которой дышали, которая ощущалась в самом климате, в атмосфере эпохи; он сам собой разумелся, как хорошее воспитание; и кроме того подразумевалось, позитивно, научно, раз и навсегда, что речь идет не о метафизике; а Бернар–Лазар был позитивистом, поклонником науки, интеллектуалом, человеком современным, наконец, всем, чем угодно; а главное, он и слышать не хотел о метафизике(ках). Одним из его излюбленных аргументов, который он всегда приводил мне, был, что народ Израиля, поскольку из всех народов он —наименее верующий в Бога, очевидно, будет легче всего освободить от древних суеверий; и, следовательно, он и покажет путь другим народам. Превосходство евреев, по его словам, в том, что они раньше всех стали свободо–мыслящими. Даже с дефисом. Внутренне, сердцем он откликался на любое политическое известие, он был человеком, который, набрасываясь на газету на четырех, шести, восьми, на двенадцати страницах, одним молниеносным взглядом выхватывал строчку со словом «еврей», начинал краснеть, бледнеть, сам старый журналист, бывалый журналист мертвенно бледнел, обнаружив в газете сообщение, отрывок статьи, строчку, телеграмму, если в этом сообщении, в этой газете, в этом отрывке статьи, в этой строчке, в этой телеграмме было слово «еврей»; его сердце кровоточило во всех гетто мира и, быть может, больше всего в таких разомкнутых, рассеянных гетто, как Париж, нежели в других замкнутых и перенаселенных гетто; его сердце кровоточило в Румынии и Турции, в России и Алжире, в Америке и Венгрии, повсюду, где преследовали евреев, то есть в определенном смысле — везде; его сердце кровоточило на Востоке и на Западе, в мире исламском и христианском; его сердце кровоточило в самой Иудее, и при этом он был человеком, который смеялся над сионистами; таков еврей; буря гнева и все из–за какого–нибудь оскорбления, нанесенного в долине Днепра. И поэтому то, чего наши Власти не желали знать, что он был пророком, евреем, вождем, было известно мелкому еврейскому торговцу, было видно самому последнему румынскому еврею. [212] Страх, непреходящая нервная дрожь. Вполне достаточно, чтобы умереть в сорок лет. Не было мышцы, не было нерва, которые бы не находились в напряжении ради тайного призвания, в постоянной вибрации ради тайного призвания. Никогда до такой степени человек не считал себя вождем своей расы и своего народа, ответственным за свою расу и за свой народ. Он был существом, находящимся в постоянном напряжении. Непреходящем внутреннем напряжении. Не было чувства, не было мысли, не было даже тени страсти, которая не находилась бы в напряжении, подчиняясь велению пятидесятивековой давности, велению, изреченному пятьдесят столетий тому назад; целая раса, целый мир — на его плечах, раса, мир всех пятидесяти столетий лежали на его сутулых плечах; плечах, согнувшихся под этим гнетом; его сердце сжигалось огнем, огнем собственной расы, поглощалось огнем своего народа; огонь — в груди, глава пылала, и
Когда мне приходится встречаться с кем–нибудь из наших бывших противников (что становится явлением все более частым, неизбежным, даже желательным, поскольку просто необходимо, чтобы народ воспрянул, восстал изо всех своих сил), я сначала говорю ему: Вы нас не знаете. Вы имеете право нас не знать. Наши политики устроили такую
Единственная разница заключается в том, что раньше нас не читали, а теперь нас начинают читать.
С другой же стороны, определенно, мы — единственные, только мы, вот уже пятнадцать лет строго, безоговорочно, непреложно следуем этой мистике. В ней наша сила. И сегодня безвестная вместе с нами, не признаваемая вместе с нами, сохранившаяся вместе с нами, благодаря нашим заботам, эта мистика, естественно, появляется сегодня нашими стараниями вместе с нами.
Она была нашей силой, силой, которая принадлежала нам — слабым, силой, которая принадлежала нам — беднякам. Мистика — это непобедимая сила слабых.
Но вся разница заключается в том, что она была безвестной; а сегодня с нами вместе, через нас она приобрела известность.
Именно поэтому я очень хочу, чтобы была составлена
Я ничего так не боюсь, как того, чтобы меня защищали.
Вот все, с чем я имею смелость выразить свое несогласие.
Я не обвиняемый.