Тогда появился Гриффо. На бледном лице играл румянец, лоб вспотел.
— Что с ним? — обронил.
— Если умрет — умрет, а если выживет — будет жить, — припомнил я шуточку, что слыхал когда-то от жаков медицинской школы. Хотя, Бог свидетель, было мне не до смеха, поскольку мои полторы тысячи как раз лежали и подыхали.
— Приглашу медика из Равенсбурга, — пообещал снова побледневший Фрагенштайн. — Тотчас велю за ним послать.
— А что там, ваша милость, с молодым? — негромко и опасливо спросил стражник.
— Упал с лестницы, — холодно сообщил Гриффо. — И так неудачно, что размозжил себе череп.
Мужчина громко сглотнул, а я подумал, что быть подчиненным Фрагенштайна и вправду тяжелый хлеб. Не то чтобы мне нравилась беспричинная жестокость стражника, но суровость наказания от Гриффо, скажу так, застала меня врасплох. И по одному этому было видно, насколько сильно его положение в городе: мог позволить себе безнаказанно забить до смерти человека. Причем не первого попавшегося нищеброда — городского стражника.
В тюрьме не было лазарета. Подумал еще, что мы, инквизиторы, лучше заботимся об узниках. Впрочем, у нас чаще требуется привести их в порядок для дальнейших допросов. Смерть обвиняемого под пытками или из-за плохого содержания суть признак некомпетентности. Ибо, во-первых, исчезает доступ к информации, которую мог бы нам дать допрашиваемый, а во-вторых, задача инквизиторов не замучить, но даровать шанс на избавление и очищение мыслей от грязи ереси. И поверьте, я сам видел многих обвиняемых, которые со слезами на глазах благодарили инквизиторов за то, что позволили им сохранить надежду на жизнь вечную при небесном престоле Господа. А цена в виде ужасной боли от пытки и огненной купели костра казалась им более чем справедливой.
В случае Клингбайля, однако, речь шла не о пытках. Этот человек был изможден, ослаблен, болен и иссушаем горячкой. Потому для него нашли комнату с кроватью, а я приказал стражникам принести ведро теплой воды, бандажи да вызвать медика (ибо не желал терять время, ожидая призванного Гриффо врача, который попал бы сюда не раньше чем через пару дней). Пока медик добирался, я омыл лицо Захарии. И то, что увидел под коркой грязи, очень мне не понравилось.
Медик, как всякий медик, был самонадеянным и уверенным в собственной непогрешимости. Кроме того, судя по источаемым винным парам, стражники вытащили его из какой-то корчмы.
— Этому человеку уже ничто не поможет, — заявил авторитетным тоном, едва взглянув на лицо Клингбайля.
— Не думаю.
— А кто же вы такой, чтобы не думать? — спросил, иронически подчеркивая мои слова.
— Всего лишь простой инквизитор. Но я обучен начаткам анатомии, хотя знание мое конечно же несравнимо с вашим светлым умом, доктор.
Медик побледнел. И еще мне показалось, что моментально протрезвел.
— Прошу прощения, мастер, — проговорил уже не просто вежливо, но почти униженно. — Однако взгляните сами на эту чудовищную воспаленную рану. Взгляните на эту гниль. Понюхайте!
Не было нужды приближаться к Захарии, чтобы почувствовать тошнотворную вонь гниющего тела. Может ли быть что-то страшнее, нежели разлагаться живьем в смраде гноя, сочащемся из ран?
— Я могу вырезать больную ткань, но, Бог свидетель, поврежу при том нервы! По-другому не удастся! А если и получится, то будет это Божьим чудом, а не лекарским искусством! А вообще-то, даже это не поможет…
— Не поминайте всуе имя Господа нашего, — посоветовал я, и медик побледнел еще сильнее.
Конечно, он был прав. Левая щека Клингбайля представляла одну воспаленную, нагноившуюся, смердящую рану. Оперировать его было можно. Но неосторожное движение ланцета могло привести к параличу лица. Да и никогда ведь не ясно, вся ли пораженная ткань удалена, а если она осталась, то пациент все равно умрет. А этот пациент стоил полторы тысячи крон!
— Я слышал, — начал я, — об одном методе, к которому прибегают в случаях, когда человеческая рука уже ничем не может помочь…
— Думаете об истовой молитве? — подсказал он быстро. Я окинул его тяжелым взглядом.
— Думаю о личинках мясоедных мух, — пояснил. — Положить их в рану — и выжрут только больную ткань, оставив здоровое тело в неприкосновенности. Сей метод еще в древности использовали медики римских легионов.
— Римляне были врагами Господа нашего!
— И как это касается дела? — пожал я плечами. — У врагов тоже можно учиться. Разве мы не пользуемся банями? А ведь те придуманы именно римлянами.
— Я не слыхал о подобном отвратительном методе, — нахмурился медик.
Я имел смелость предположить, что говорит он о личинках мясоедных мух, не о банях, хотя одежда его, а также чистота рук и волос указывали, что не слишком часто он пользовался благами стирки и купели.
— Значит, не только услышите, но и опробуете, — сказал я ему. — Итак, к делу! И живо, этот человек не может ждать!
Он одурело взглянул на меня, что-то пробормотал и выскочил из комнаты. Я же посмотрел на Захарию, который лежал в постели, казалось, совершенно безжизненно.
Подошел, стараясь не дышать носом. У меня тонкое обоняние, и ежедневные труды вместе с инквизиторскими повинностями ничуть его не притупили. Можно было подумать, что мой нос уже привык к смраду нечистот, вони немытых тел, фетору гниющих ран, зловонию крови и блевотины. Ничего подобного: не привык.
Я приложил ладонь к груди Клингбайля и услышал, как бьется его сердце. Слабо-слабо, но бьется.
К счастью моего нанимателя, тот не видел сейчас сына. Мало того что у Захарии почти сгнила одна щека, а вторая была покрыта ужасающими шрамами, так и все тело его исхудало настолько, что ребра, казалось, вот-вот проткнут пергаментную, влажную и сморщенную кожу.
— Курносая, — сказал я. — Выглядишь, словно курносая, сынок.
И тогда, хотите — верьте, хотите — нет, веки человека, который казался трупом, приподнялись. Или уж, по крайней мере, открылся правый глаз, не заплывший.
— Курнос, — пробормотал несчастный едва слышно. — Тогда уж — Курнос.
И сразу после этого глаза снова закрылись.
— Вот и поговорили, Курнос, — пробормотал я, удивляясь, что в том состоянии, в котором был, он сумел очнуться, пусть даже на столь короткое время.
Купец принял меня у себя в доме, но пошел я туда лишь в сумерках, чтобы не обращать лишний раз на себя внимание. Не заметил, чтобы за мной следили, хотя, конечно, нельзя было исключать, что кто-то из слуг Гриффо присматривал за входящими и выходящими из дома Клингбайля. Но я и не думал скрываться, поскольку разговор с отцом жертвы колдовства — обычное дело во время расследования.
— Откровенно говоря, господин Клингбайль, я не понимаю. Более того, готов признаться: не понимаю ничего.
— О чем вы?
— Гриффо ненавидит вашего сына. Но не протестовал против заключения и не стал требовать казни…
— Уж и не знаю, что хуже, — перебил меня купец.
— Хорошо. Допустим, горячая ненависть сменилась в его сердце холодной жаждой мести, каждый миг которой можно будет смаковать. Желает видеть врага не на веревке, а гниющим в подземелье. Страдающим не пару мгновений, но годы и годы. Но как тогда объяснить, что Гриффо забил до смерти стражника, который ранил вашего сына? Что за свои деньги пригласил известного медика из Равенсбурга?
— Хотел понравиться вам, — пробормотал Клингбайль.