были счастливы совсем недавно, в Ист-Перкунсвиле, — в таком случае, думаю, ты можешь попытаться, Джексон, ибо, думаю, я достаточно ясно вижу путь, по которому собираюсь идти.
— Что у тебя на уме?
— Ужасные мысли, Джексон, все время… Если я хочу пробиться, проползти или прошмыгнуть куда- нибудь, где меня не ждут, я обычно так и поступаю. Погоди капельку.
Я чуть было не перебрался через изгородь, но тут рядом с фургоном, где сидела седовласая женщина, появился еще один человек, наклонился к ней и что-то зарокотал.
Он был достаточно худощавым и ниже Сэма ростом, но ухитрялся выглядеть крупным и высоким — отчасти благодаря черной косматой бороде, которая доходила ему до середины груди. Черный колтун на голове размерами и ухоженностью мало отличался от бороды — его явно не стригли уже месяца два или три, — но я заметил, что у этого типа есть и свои слабости: так, коричневая рубаха и белая набедренная повязка были, без сомнения, выстиранными и свежими, а волосатые ноги оказались обутыми в пару мокасин из лосиной шкуры. Чудеснее обуви мне в жизни видеть не приходилось, поскольку мокасины были с позолоченными украшениями в виде обнаженных женских фигурок, и те позы которые принимали эти золотые девушки, когда он просто шевелил пальцами ног, заставили бы учащенно забиться сердце самой запыленной египетской мумии, даже женатой…
— У меня такое чувство, Джексон, — сказал Сэм, — что это их глава. Глянь на него. И попытайся представить, как он сходит с ума по какой-нибудь причине.
Я перевесился через забор. Я чувствовал, что все смотрят на меня — девушки, картежники, седовласый мужчина из-под своей соломенной шляпы и чернобородый главарь, чей голос по-прежнему звучал мягким рокотом, точно раскат грома в десяти милях отсюда.
— Па, — сказал я, и Сэм с мимолетной улыбкой вздрогнул, точно к удовольствию примешивалась боль, и я осмелюсь предположить, что так оно и было. — Я запросто могу представить это, но никак не могу выразить.
— Ага… Ты слыхал, наверное, о подвыпившем старике-фермере, который стал так плохо видеть, что начал доить быка?
— И что дальше?
— А ничего, Джексон! Ничего особенного, кроме того, что, по слухам, он до сих пор с дойки не вернулся.
Я должен был идти к ним сейчас или же никогда. Моя белая набедренная повязка очень мне помогла, но у меня дрожали руки и колени, когда я преодолел эти бесконечные двадцать ярдов, отделявшие меня от музыкантов, поднял золотой горн и позволил солнечному лучу заиграть на нем. Однако интерес и удивлением на их лицах при виде горна как рукой сняли мой страх и позволили мне стать еще одним дружелюбным человеческим существом.
— А можно мне поиграть с вами? — спросил я напрямик. Киска с локоном на лбу и девица с губами, которым самое место в постели, тут же приняли деловитый вид, и в них не осталось и следа от насмешки. Музыка была серьезным делом.
— Когда это сделали? — спросила Бонни. — В Былые Времена?
— Да. Он у меня недавно. Я знаю всего несколько мелодий.
— Басовый диапазон?
— Нет, по-моему, средний… Но я знаю, что с обоих сторон есть ноты, которых я сыграть не могу.
Кто-то сказал:
— Мальчонка, кажется, не врет.
Я понял, что все это время из-под соломенной шляпы за мной следили. Девушки не обратили на Стада никакого внимания.
— И какие мелодии ты знаешь? — спросила Минна Селиг, и я понял, что голосу ее тоже самое место в постели.
Впрочем, сейчас она была сама деловитость, и Бонни — тоже.
— Ну, — еказал я, — «Зеленые рукава»… «Воздух Лондондерри»…
Мелодичное банджо Минны тут же выдало мне несколько аккордов, и я принялся играть «Зеленые рукава» — не имея, разумеется, ни малейшего понятия ни о том, какую тональность я использую, пи о том, как подстроиться под другого музыканта. Все, что у меня было, это мелодия, и естественное чувство горна, и немного храбрости, и море желания, и острый слух, и восхищение тем, как эта очаровательная черноволосая девушка сидит рядом со мной по-турецки с банджо и округлыми бедрами, которым и вовсе самое место только в постели…
Потом к нам присоединилась мандолина, плача и смеясь серебристым голосом. Большие серые глаза Бонни играли со мной — это не отвлекало ее от музыки, ибо она могла прикончить мужчину такими штучками, ни на миг не задумываясь, — а ее мелькающие пальцы создавали моей игре просвечивающий вибрирующий фон до того, что я счел концом.
Беловолосый барабанщик помахал рукой, подзывая товарищей. Люди выходили из повозок. Флейтист и корнетист бросили свои карты и просто стояли рядышком, слушая и размышляя. Горн так хорошо отвечал мне, что на минуту я едва не проникся опасной идеей, будто именно моя игра привлекла их, а вовсе не магия Былых Времен, заключенная в горне. Когда я играю сейчас, возможно, это и правда; тогда же это быть правдой никак не могло, хотя милая резкая Бонни и сказала потом, что я управлялся с ним лучше, чем невежда.
Когда я закончил (как я думал) мелодию, ладонь Минны сжала мою руку, чтобы пресечь любую возможную глупость с моей стороны, и в небеса полилась песня мандолины, игривая и разрывающая душу, отражающаяся от другой стороны облаков и танцующая в солнечном свете. Кто-то принес гитару, которая тут же принялась радоваться веселью мандолины. А Минна сосредоточенно напела три ноты прямо мне в ухо, едва слышно, и прошептала:
— Когда она начнет петь, сыграй их на своей штуке, только очень тихо. Доверься своему слуху. Пусть мы приврем, но давай попробуем.
Знаете, мы приврали не очень сильно. Я был готов, когда зазвучало светлое сопрано Бонни, и Минна неожиданно присоединила к нему свое контральто, бархатистое, точно кожица персика. Что ж, эти девушки были не просто хороши, они были великолепны. Они музицировали вместе с детских лет, а кроме того, между ними существовал тот редкий тип дружбы, которую не смог бы разрушить ни один мужчина. Я не знаю, являлись ли они любовницами. Папаша Рамли не очень одобрял такие вещи — скорее всего, из-за обычного религиозного воспитания, — так что это был вопрос, которого задавать не стоило… Впрочем, если и являлись, это не настроило их против мужской половины: через некоторое время мне довелось услышать из их уст «ой-не-надо-ой-давай», и обе они оказались тем более восхитительны, что не принимали меня чересчур всерьез, поскольку мы не были, что называется, влюблены друг в друга.
Когда Бонни запела второй вариант «Зеленых рукавов», я услышал, как в песню вплелось еще что-то. Сосредоточенный на том, чтобы заставить мой горн делать ожидаемое этими людьми, я почувствовал новый голос лишь как поддерживающий аккордный шепот, далекий-далекий, хотя я знал, что певцы стоят почти рядом со мной. Здесь были все лучшие — Нелл Графтон и Чет Спендер, и красавец Билли Труро, тенор, который мог и Ромео играть, и мулов свежевать. А низким громоподобным басом был сам папаша Рамли.
Поющая Бонни не играла, но, держа одной рукой мандолину, положила другую мне на плечо… Ну и что с того? — рука Минны и вовсе лежала на моем колене, и отчасти это было сделано с целью создать романтическую картину для толпы, которая все увеличивалась и увеличивалась там, на дороге. Однако еще больше в нашей живописной группе было настоящего, чувственного. Бонни где-то выучилась петь так, что ее круглое личико совершенно не искажалось и не теряло своего очарования. Впрочем, у нее были красивые зубы, восхитительная фигура и блестящие глаза — никто бы и внимания не обратил, если бы она, беря одну из трудных нот, позволила солнечному свету упасть на свои миндалины. И по чудесному совпадению в тот день на ней была зеленая блузка с длинными руказами… Нет, вы бы наверняка подумали, что все представление тщательно спланировано. Я уверен, что те олухи так и решили.
Когда песня закончилась, Бонни помахала толпе рукой и послала им воздушный поцелуй, встреченный восторженным топотом и хлопками, а кое-кто даже восторженно сопел… А потом она потянула меня за рубашку, чтобы поставить на ноги.