Давай, малыш! — сказала она. — Они тебя тоже любят, в этом было головокружительное удовольствие, ничуть не умаленное тем, что я знал: больше всего они хлопают Бонни.
Ведь так и должно было быть. Да, мне нравилось происходящее, и я стремительно взрослел, и меня это не слишком демилиризовало…
Ники и Дион все еще время от времени спорят об исправлении некоторых моих ошибок. Я не могу вмешиваться, потому что сам просил их об этом, когда только начинал книгу. В последний раз они ругались совсем недавно, всего несколько минут назад, понятия не имею — почему. Я задремал на солнышке или делал вид, что задремал, и услышал, как Ники спросила Диона, почему он так уверен, что я задумал написать это слово именно таким образом.
— Не уверен, — согласился Дион. — А даже если и не задумал, почему я должен исправлять родной язык от покушений со стороны рыжеголовой певчей птицы, политика, трубача и накирявшегося матроса? Разве этот язык не насиловали веками с тех самых пор, как Чосер[25] устроил неразбериху, пытаясь установить правила, и разве этот язык не жив до сих пор?
— Бессердечная, подлая, ленивая скотина, — сказала Ники. — Я ненавижу тебя, Ди-ён, за то, что ты даже не хочешь прийти на помощь Евтерпе, которая лежит в пыли, истекая кровью.
— Евтерпа… Ты ошибаешься.
— Что терпко?
— Не понял…
— Я отчетливо слышала, как ты произнес «И терпко!»
До Диона, наконец, дошла орфографическая игра моей Ники.
— Миранда! Евтерпа не была музой правописания!
— Ой, и вправду… Это была Мельпомена.
— Прости, пожалуйста, но та была музой трагедии.
— Ну и все в порядке! Поскольку английское правописание всегда было трагедией, какая еще девчонка способна справиться с ним! Так что не перечь мне, а то разбудишь Дэви.
Я только что завершил теорию об истоках английского правописания, так что официально проснулся, чтобы поделиться с ними ею. Видите ли, сказал я, существовал на заре истории один древний философ, у которого была ворчливая жена, больной желудок и подагра, но английский тогда еще не изобрели, что ставило философа в демебелеризованное положение, лишив его возможности даже браниться. Однако ответственные за политику люди уже приняли алфавит, а потом разделили его на куски и пустили их по рукам, чтобы на всех хватило букв. Так что когда старику слишком досаждала его жена или у него болела нога, или его взгляды доставляли ему неприятности, он мог схватить кусок алфавита и швырнуть его в пропасть, и пропасть была единственной формой ругательства, принятой в те давние дни, и все швыряли туда свои куски. Через много веков ученый с большой головой и совсем без сострадания забрался в ту пропасть и тут же изобрел английский. Но к тому времени все комбинации, которые мог бы произнести приличный человек, были смыты дождями или растащены воронами, и потому…
— А как же, — перебила Ники, — жена старого философа ухитрялась браниться, если английский еще не изобрели?
Ничуть не демобилизированный, я сказал своей жене:
— Она слегка опередила свое время.
20
«Зеленым рукавам» все еще аплодировали, но я услышал, как чернобородый пророкотал:
— Сворачивайтесь-ка, ребятки. Кажется, они созрели для мэм. И едва я пожалел, что не понимаю, о чем он, чернобородый сказал мне беззаботно и весело — будто я годами путался у него под ногами, и он так привык ко мне, что мог бросить мельком:
— Побудь пока здесь, Рыжик.
Я сглотнул и кивнул. Он поковылял к повозке, в которой стояли ящики. Девушка с банджо потянула меня, чтобы я сел с нею рядом, и обвила дружеской рукой мою шею.
— Это папаша Рамли, — сказала она. — В следующий раз, когда он заговорит с тобой, ответь ему «Ага, Па». Ему это нравится, вот и все. И не волнуйся — я думаю, ты ему понравился. Меня зовут Минна Селиг. А тебя, дорогой?
Опаньки! Вот это, если хотите, было уже демурализующим. Я, правда, вскоре выяснил, что Рамли все время называют друг друга «дорогой» и «дорогая», и это не обязательно означает какое-то особенное отношение, но тогда я этого не знал, и она знала, что я не знаю. Тут же маленький дьяволенок с мандолиной при-близил губы к моему второму уху:
— И не волнуйся — я думаю, ты понравился Минне. Меня зовут Бонни Шарп. Скажи и мне свое имя… дорогой.
— Дэви, — сказал я.
— О, нам кажется, оно очень милое, правда ведь, Минна?
Да, они действительно принялись за меня всерьез. Правда, из-за них и их беззлобного озорства, сердечности и доброго юмора, конец «Зеленых рукавов» вполне мог бы стать концом моего мужества: я мог бы подхватить лохмотья своего достоинства и спастись бегством через забор, и не сказать Сэму больше ни слова о том, чего мне хотелось больше всего на свете — быть принятым в компанию этих людей и оставаться с ними, пока не выгонят.
Папаша Рамли, стоя у задка повозки, взмахнул руками:
— Друзья, я пока не собирался рассказывать вам хорошие новости, но вас захватила наша музыка… И наши ребята любят вас за аплодисменты, которые вы дарите им… Ну что ж, я приму их как знак одобрения и произнесу несколько слов, а вы передадите все своим близким. Откройте ворота и встаньте в круг, ибо я несу надежду больным, несчастным и страждущим… Подходите ближе!
Практически во всех деревеньках и небольших городках, где не было больших парков, существовал обычай сдавать Бродягам скверы на весь срок их пребывания. Как место для лагеря и арену для представлений… Горожане обычно не вторгались на их территорию, если не приглашали. Я нарушил правило. Думаю, причиной, по которой девушки ничего не сказали мне, был мой от рождения бестолковый вид, который часто творит для меня чудеса. Зрители открыли ворота по приглашению папаши Рамли и зашли внутрь — робко, с неизменной тревогой болванов, остерегающихся мошенничества… Ну и чем эта тревога им помогает?
Вокруг повозки собрались десятка два мужчин и раза в полтора больше женщин, вызывающе доверчивого вида, жаждущих убедиться в чем-то, и не слишком важно — в чем именно. Я видел, как Сэм зашел вместе с ними. Он остался позади. Поймав мой взгляд поверх капоров и соломенных шляп, он слегка покачал головой, и я истолковал движение его головы как знак, что он задумал то, во что мне лучше не вмешиваться.
— Пожалуйста, друзья, подойдите поближе!
Любой мужчина дорого бы дал, чтобы иметь такой голос, как у папаши Рамли, — то громкий, будто церковный колокол, то подобный шепоту малыша в темноте.
— Это будет благословенный день, — продолжал Рамли, — который вы все запомните надолго. Вы кажетесь мне разумными людьми, ответственными гражданами, мужчинами и женщинами, сохранившими в своих сердцах богобоязненность, вечно молящимися и внесшими свой вклад. Вот что я буду говорить себе каждый раз, вспоминая Хамбер-Таун, и доброго мэра Банвика, предоставившего нам это чудесное место и так много сделавшего для нас… Нет, люди, Бродяги не забывают добра, никогда не верьте тому, кто скажет вам, что они забывают. Моя дружба с вашим мэром Банвиком и Клубом прогресса, и Женским Мурканским обществом трезвости — это воспоминания, которые я буду бережно хранить в своем сердце до конца своих дней.
Что касается Банвика, этого старого пердуна наверняка не было здесь в такую рань, но выводок его злобных кузин, вне всякого сомнения, присутствовал, не говоря уж о его подружках… А кроме того, папаша