со стороны это явно кажущееся безумным, непривычно гладкое и велеречивое на привыкший к косноязычию слух говорение ни с кем.
Затем осторожно, словно боясь нарушить самому себе поставленный внутренний запрет, извлекает из пастушьей сумы чистый сверток папируса, пузырек чернил, перо, взятые у Итро, и пытается в четких и простых словах описать собеседника.
На следующий день прочитывает написанное: в общем-то неплохо. Но насколько это не идет в сравнение с историей Авраама, Исаака и Иакова, которая высится как эти вырастающие из песков то багровые, то иссиня-черные горы, своими острыми зубцами круто, неожиданно, причудливо, но органично сливающиеся с небом.
Если когда-нибудь ему откроется тайна Сотворения мира, несомненно именно там обнаружатся корни этих историй.
Но ведь без открытого Моисеем собеседника, без пустыни, не было бы этих историй.
Быть может, это и несравнимо, потому что в отношениях с собеседником наличествует изначальный изъян: собеседник-то нем, а текст мертв, пока не откроется глазу и душе читающего. За историями же, казалось бы мельком рассказанными, но со временем, исподволь, все более и более захватывающими душу, слышны живые голоса Мерари, Яхмеса, Итро.
Пусть голоса эти давно отзвучали, мимолетны, но родившая их, изошедшая из их душ обжигающая страсть одноразового и потому особенно драгоценного звучания делает эти истории, подобно подземным хранилищам воды, хранилищами бессмертия жизни.
Посреди бесконечной пустыни, в привычном, казалось приросшем к коже, куколе безмолвия и одиночества, неожиданно человеческий голос открывается насущной и отчаянной потребностью ощутить собственное присутствие в мире.
7. На волосок от гибели
Словно завороженный какой-то тягой, Моисей продолжает гнать стада на восток, хотя растительность скудеет на глазах, а по ночам приникает к уху слабым гулом поземки бескрайнее песчаное небытие, несущее в себе сообщение о безводье, бестравье, страхе и прахе смерти.
Но утром, встав, отряхивая с себя набежавший за ночь песок, Моисей видит далеко на востоке зеленые пастбища и тут же пускается в путь, благо ноги крепки и неутомимы.
Инстинкт самосохранения нашептывает, что это может быть мираж, но беспечно-радостное чувство собственного существования, чувство иного обставшего мира, в котором нечто далекое и недосягаемое управляет тобой и в то же время ближе тебе собственной сонной жилы, рождает ослепляющую уверенность в том, что идешь в правильном направлении.
И это в противовес слепым в прошлом мгновениям, когда, проснувшись среди прихлынувшего тошнотой к душе пространства, Моисей не знал, где он, кто он, жив ли, в сознании ли, где верх, где низ, куда идти.
Это было равносильно несуществованию, ибо угасавший в те мгновения инстинкт самосохранения открывался последней истиной: ориентация в мире и есть стержень твоего
В эти же дни он четко отмечает внутренним взором знаки, по которым будет идти обратно. Куст, который вначале издалека принял за отбившуюся от стада овцу. Обломок скалы, подобный торчащему крылу чудища, упавшего с неба и погрузившегося целиком в пески. Еще одну скалу, формой напоминающую гриб, так одиноко выросший посреди плоских пространств. Западающее в память плавное очертание цепи дальних гор, заигрывающее в пепельном от пекла мареве со светом и втягивающее в эту игру зрение Моисея.
То самое
Мир фантомов ощущается как необходимое дополнение к существованию его, Моисея, и, быть может, благодаря этому дополнению Моисей поймет душу пустыни: в конечном счете только от этого понимания зависит дальнейшая судьба окружающих пространств — останутся ли они вечно немыми или все же обернутся частью мировой судьбы, частью мифа, за которым стоит некая неотменимая сила, великая тем, что ее не замечают, не принимают всерьез. Именно это ей и необходимо — ведь у нее ключи от существования мира.
Внезапно, как бы очнувшись от размышлений, Моисей оглядывается: странная сумеречность в полдень.
Такое уже было: когда это беспечно-радостное чувство, подобно высокому свету, неожиданно и всегда не к месту падает в душу, тут как тут возникает столь же внезапно сумеречность, знак приближения ни разу Моисеем не пережитой песчаной бури, о которой столько рассказывали аскеты.
Сумеречность охватывает весь видимый мир.
Скорбь, безначальная и беспричинная, прилегла на лапы поодаль, как пес, ожидающий, когда жертва ослабеет, чтобы броситься по ее душу.
Но уже существует, стоит на страже души этот высокий свет, ты уже не одинок. Мир утратил свою всепобедность и безусловность.
Сумрак сгущается. Выпивает весь воздух.
Беспомощно блея, овцы сгрудились вокруг Моисея. Внезапно он видит, как вихрь далеко захватывающим заворотом несет ястребку, он тщетно пытается сопротивляться, относимый назад, с силой ударяется в грудь Моисея и уносится дальше.
Как же Моисей, запомнивший мельчайшие приметы приближения песчаной бури, за возвышающими душу размышлениями потерял чувство реальности, захвачен врасплох?
Кто еще не насытился желанием испытывать его душу гибелью? Расширенными от ужаса глазами видит Моисей знакомую по гибельным мгновениям, не потерявшую жирного лоска в этих сумерках посреди дня черную птицу с лакированными пуговками глаз: суетливо, трепеща перьями, она пытается зарыться в песок.
А от горизонта, в ставшем бездыханным колоколе неба, движется протянувшееся от самой сердцевины высот серо-черное гигантское веретено смерча, всасывая в себя песок змеевидным столбом, груды ворон, ястребов, орлов и грифов, которые до сих пор были разбросаны в пространствах неба и не замечались глазом, а в эти мгновения скоплениями черных лоскутьев заверчиваются внутрь воронкообразного чудовища, в сердцевине которого едва различимо посвечивает циклопическое бельмо его ока, сулящее гибель и разрушение.
Первое мелькнувшее в сознании: что будет с Сепфорой, с миром после его, Моисея, исчезновения?
В следующий миг инстинкт самосохранения швыряет его к оказавшемуся по счастью недалеко обломку скалы, он охватывает руками и всем телом торчащее вбок ребро одного из камней этого скального обломка, успев укутаться с головой в хламиду и сжав между ног бурдюки и сумы.
Невероятен по силе удар, словно ты в один миг погребен под горой выросшего над головой песка, и вместе с ним вой и плач, вырывающийся из тысяч гиеньих глоток, но в этом вое как нитяной волосок спасения голоса, хранимые слуховой памятью, от несущихся вдоль Нила в памятные ночи празднеств, бубнящих в коридорах и анфиладах дворцовых комнат, молящихся в храме у медных копей до ласкающего голоса матери Битии, поддерживающих угасающий разум голосов Яхмеса, Итро, Мерари.
Не терять сознания, как не теряют веру в спасение, когда уже дышать нечем, чувствуешь предательское жжение и блеск начинающих вылезать из орбит глаз.
Пока есть голос — ты жив, голос идет прямо от сердца, от корня твоей жизни, который, вот же, увядает во тьме сомкнутых глаз, голос на волосок от смерти рвущийся из горла рыданием, которое — мольба о спасении, обращенная в ничто, но уверенная — в бессилии своем, — что кто-то слышит, кто-то в