уничтожишься сам.
Но виноват ли он, что сны преследуют его, ведут своими лабиринтами опять к тому самому корню, и его, столько раз сумевшего избежать смерти, сны эти гонят, как стая гончих псов, в страшный загон, в такой знакомый по охоте в стране юности его Кемет?
Кто так жаждет сжить его со света?
Положим, смерч — явление, с трудом предсказуемое, несет гибель всем, кто попадает в его оборот.
Но тут, ни с того ни с сего, во сне, чуть не захлебнуться собственной слюной?
Может быть, с непозволительной легкостью приблизился к Нему? К кому?
Даже назвал Его именем? Каким?
Именем вечности, сворачивающей спиралью
В этот миг внезапно угрюмое погромыхивание в высотах лопнуло над головой, раскололось грохотом, содрогнулась земля, и вновь понеслось знакомое эхо:
Овцы и псы спят, и нет рядом Гавриэля, чтобы напомнить Моисею о неверии.
Надо как можно скорее, с рассветом, бежать из этих мест.
Внезапно — доселе неслыханная, всеобъемлющая, воистину мертвая тишина.
Внезапно — доселе не изведанное ощущение исчерпанности пространства, пробудившее сердечную тоску, опять до потери дыхания лезвием полоснувшую сердце.
Вот же, прожил немало, истоптал достаточно много пространства, но как будто топтался на одном месте.
Познал до основ язык египтян, империй Двуречья, легкий, небесно-летучий язык евреев. Мог стать жрецом, ученым, воином, гулякой, соправителем поднебесной страны Кемет, но судьба даровала ему пастушество, быть может с единственной целью познать самого себя, однако и этого не смог достичь, ибо почему-то все время тянуло в сон, а по сути это был страх дойти до края кратера, таящего в себе огонь иного мира, наклониться над краем неба.
Случайные спутники в жизни — Анен, Итро, Мернептах, аскеты, Мерари, Гавриэль, даже Сети, всесильно-синильный повелитель Кемет, — своим мимолетным касанием обозначали этот край, сами не в силах его распознать. И потому, вероятно, всю жизнь Моисей ощущает боль в сердцевине собственного существования, как будто там игла, на острие которой насажено истинное его
Уйма времени ушла водой в песок, и так мало случилось.
Безначальные безделье и праздность качали его на своих водах во дворце, хотя и носился на колеснице как бешеный, дремота, временами делающая его подобным камню, не отпускает в безвременности пустыни. Даже внезапные прозрения обрывочны, не выстраиваются в некую линию мышления.
Все, что мучительно для него, никого не трогает, даже Сепфору, с которой соединяет его единое дыхание, горячность и нежность плоти. Отсюда и неимоверное одиночество и безопорность.
Намеренно заблуждаясь, он мнит себя на равных с вечностью, которая расставила своих сторожевых псов у начала и конца воронки времени, называемой человеком. Но как эти псы холодны в этот бездыханный ночной час по сравнению с тремя его псами, чьи ненавязчиво преданные души согревают его своим теплом…
Неужели он, Моисей, обладающий талантом спасаться из самых безвыходных ситуаций, не в силах сбежать от этой своры мыслей о времени, вечности, пространстве, Сотворении мира?
Даже спасительный сон коварен: уносит в сладкое прозябание, в ласково-тихие лабиринты дремоты, чтобы внезапно изнутри вырваться спазмом, рвотой, костяной хваткой дремлющей рядом, всегда в засаде, смерти.
Почему бы ему хоть немного не причаститься той спокойной радости бытия, которая разлита в растениях и животных, ведь он так доверчиво ощущает ее тайный и чистый ток?!
Почему бы не научиться терпеливости у растения, которое хранит в дремоте свое семя, не высовываясь в пекло и сушь, в ожидании своего часа расцвета?
5. Голос, трава и дождь
Вот оно, удивительное: роза Иерихона. Плод ее подобен сухому, мертво сжатому кулаку. Ничто не заставит его разжаться, только влага, но не всякий мимолетный дождь, а достаточно долгий. Лишь тогда кулак разожмется, чтобы капли выбили и разбросали семена. Кончился дождь, сжался кулак, сохраняя те семена, что не сбиты, на сотни лет.
Разве это не похоже на восстание из мертвых?
Именно по разжатым кулачкам розы Иерихона Моисей научился определять обилие дождя, предвещающее не менее обильный рост трав.
Опять — падение в сон, не соскальзывание, а падение, подобно камню с гор.
Опять кто-то рядом. На скосе глаз. С затылка. Сколько ни крутись, не увидишь. Только голос. Без голоса мир призрачен, как сборище привидений.
Существо обозначает свой приход в жизнь голосом.
Голос ли — звук падения камня, завывание ветра, блеянье овец, собачий брех, звон колокольцев?
Можно ли онеметь, забыть собственный голос, неделями не разговаривая в пустыне, что нередко случалось за эти годы? Не ловил ли себя в испуге Моисей на том, что разговаривает сам с собой?
Тьма и свет спиралью сна утягивают голоса, стремясь к уюту души, к одомашненной вечности в райском саду, к плодам и травам забвения.
Ровный мягкий шум будит Моисея: по пологам палатки бьет негромкий дождь. Выглянув наружу, видит Моисей в первом высоком свете еще находящегося за горами солнца, как золотисто вспыхивают слабо долетающие до земли капли. Пространство полно умиротворенности. Овцы разбрелись в посвежевших за ночь травах далеко к подножию гор под бдительным оком псов, не издавших ни одного звука, чтобы не разбудить Моисея.
Благодать небес низошла на растения, излилась в душу.
Как будто ничего не случилось, а кажется, жизнь изменилась полностью: не уснул, а ушел в тоскливую черноту; не проснулся, а вернулся в нечто свежее, зеленое, упрямое, раскрывшееся, подобно кулачкам розы Иерихона. Даже жесткий дрок, иудина полынь, колючий терн, багрянник расслабились и дышат жизнью.
Подозрительно беспечная легкость существования облаком окутывает Моисея, углубляющегося вслед за овцами в распадок и словно бы ведущего безмолвный диалог с каждым цветком и растением, которые так знакомы ему за долгие годы пастушества. Начисто вымыта из памяти тяжесть тревожной ночи, страх приближения к чему-то судьбоносному.
Какой странный терновый куст, пляшет сухим пламенем, беспечно думает Моисей, присмотрюсь поближе: отчего куст не сгорает.
Так дитя, влекомое любопытством, бесстрашно приближается к пожару, грозящему его испепелить.
Притупилось ли в Моисее хваленое седьмое чувство опасности после всех потрясений, случившихся с ним за долгие годы пустыни, включая и те мгновения несколько часов назад, когда висел между жизнью и смертью, чуть не захлебнувшись?
То ли куст пляшет языками огня, то ли знакомое, давно не посещавшее его огненно-ангельское, крылатое, но вовсе не обжигающее его своим вихрем, а, наоборот, как бы призывающее привычным, хотя и впервые увиденным чудом?