И тут раздается голос:
— Моисей! Моисей!
Так мать осторожно, чтобы не испугать, будит заспавшееся дитя.
Так отец в бескрайней лесной глуши, потеряв надежду найти сына, продолжает выкликать его имя.
Это только кажется, что нет паузы между дважды произнесенным его именем, черная дыра невероятной тяжести обозначилась тошнотой от низа живота, поднимается заверчивающимся вихрем услышанных в жизни голосов, удушающей, лишь увеличивающей сомнение злостью на собственную самонадеянную веру в то, что способен их различать.
Кто он?
Неужели подал наконец голос тот, кто существует только и абсолютно как твой собеседник? И зависит от тебя точно так же, как ты от него, хотя ты — прах, а он — вечность?
Снизойдя к тебе, он уже этим самым поставил себя с тобой на равных?
Слабое утешение.
Откуда такая податливость твоей души этому собеседнику?
О, этот собеседник хитер, капризен, заражает бесконечной леностью, чтобы внезапно опрокинуть навзничь хватающей за горло навязчивостью. Напугал громом и молнией до того, что Моисей собрался бежать. Опять же эта проклятая сонливость. Вот и обвел вокруг пальца, низвел в дремотность трав, подобрался на уровне кустов.
Внезапно в памяти всплыл ночной диалог с Гавриэлем:
«— В пустыне этой обретается немало великих умов, для которых жизнь в деспотических империях смерти подобна. Но великий ум — не все. Требуется еще судьба и высшее бесстрашие, чтобы постичь тайну мира и не потерять рассудка.
— Но ты-то ведь знаешь ответ.
— Ну, это все на уровне игры. Вне пределов круга, из которого уже нет возврата».
Кажется, круг замкнулся?
Вот и она, сидит на кочке, жирно лоснящаяся черная птица, чистит когти, косо сверкает лакированным глазом: птица судьбы из темных лежбищ смерти.
Ощущая лунатическую легкость самоотсутствия, как бы махнув на самого себя рукой, Моисей отвечает:
— Вот я!
— Не подходи к кусту, сними обувь с ног. Место, на котором ты стоишь, свято.
И это уже слышал. Голосом Мерари, рассказывающим о нищем еврейском мудреце, который, вспомнив погонщика, огляделся и сказал: «Это место свято». «Вы из погонщиков, — продолжал Мерари, — это не профессия и даже не характер, это корень существования. А пастух, купец или аскет — лишь подвернувшиеся земные обстоятельства».
Вот если бы все происходящее с ним в этот миг растворилось миражем, как ушедший вдаль караван Мерари.
Но тут голос ударил в уши, в грудь Моисея с галлюцинирующей четкостью, наконец вернув его полностью в реальность:
— Я Бог отца твоего, Бог Авраама, Бог Исаака и Бог Иакова.
Инстинктивно Моисей прикрывает лицо платом да еще зажмуривает веки, удивляясь наивной легкости этого действия, призванного спасти его жизнь, и внезапно всем своим сжавшимся существом и сознанием, пронзительно обоюдоостро уходящим к праотцам и будущим поколениям, ощущает
Именно в этот миг три имени — Авраам, Исаак, Иаков — подобны разящему клинку — оси пространств и поколений, вобравшей в себя мгновенно все продуманное и передуманное Моисеем, приведшее еще раньше к таящемуся в молчании души знанию, что в этом трехименном корне напряженно свернута вечность, которая переживет камни пирамид и славу империй.
«…Бог отца твоего»: имени не назвал. Не потому ли, что и сын лишь однажды, весьма сомневаясь, слышал его мимолетно от Яхмеса. Ведь все остальное произнесенное может быть эхом его же, Моисея, размышлений, столь долго распиравших душу в безмолвии пустыни, требующих выкричаться в голос.
Но ведь рта не открывал.
Все готов принять — только не безумие.
Странно восприятие длящихся этих мгновений со стороны: существуешь ты, Моисей, на кончике страха, как Исаак существовал на кончике ножа Авраама.
И одна-единственная лихорадочная мысль: как спастись.
Потому и голос доходит как сквозь вату:
«…Увидел страдания народа Моего».
«…Вопль сынов Израиля дошел до Меня».
«…Иду избавить его от рук египтян».
Разве нельзя просто повернуться и уйти, ведь ноги не приросли к земле, хотя ощущение такое, что летишь в пропасть и жив, пока летишь, или как проигрываешь партию в шахматы: обратного хода нет, хотя можно смешать все фигуры. А еще точнее: втягивает в водоворот, не осталось дыхания, еще немного, и воды зальют легкие.
Поражает, что он еще жив, и поверх всех его лихорадочных размышлений слова доходят галлюцинирующе ясно, хотя, отзвучав, исчезают. И ловит себя Моисей на том, что усиленно прислушивается, внезапно поняв, как смертельно опасно упустить даже один звук.
И выходит, на случайном движении воздуха, обернувшемся голосом, зиждется основа Мира.
Еще более потрясает, что голос не о времени, не о пространстве, не о Сотворении мира, но о чем-то очень человеческом, касающемся каждого сердца: о жестокости и милосердии.
Но уж совсем уму непостижимо требование вывести целый народ из рабства в этом мире деспотических империй и карликовых царьков-диктаторов, которые только и держатся все на жестоком унижении себе подобных, считая их говорящим скотом.
— …
Только бы кончилось это наваждение, если оно вообще кончится, думает Моисей, но школярская привычка канючить берет верх:
— Кто я, чтобы мне идти к фараону и вывести из Египта сынов Израиля?
–
В этот миг ощущает Моисей неведомую доселе тяжесть собственного существования, словно кто-то положил руку ему на плечо, оперся на него всем пространством и отныне, будьте уверены, направит, и невероятным чудом кажется Моисею безначальное время безделья и праздности, которые он проклинал лишь несколько часов назад.
Надо взять себя в руки, а то ведь речь совсем стала конвульсивной:
— Сынам Израиля скажу: «Бог отцов ваших послал меня к вам»… Они спросят: имя Его…
— Ты уже назвал имя. Еще никто никогда не произносил его, чтобы тут же не лишиться жизни.
Кто еще не насытился желанием испытать мою душу гибелью? — думает Моисей, надо успокоиться, в конце концов, своим поведением Он дает понять, что просто щадит меня, ибо жадность моего любопытства ставит под угрозу мое же существование: Он достаточно ясно намекает, что Его мое лицо, как форма преходящего праха, не интересует. Дать же мне увидеть свое лицо означает — принести мне смерть.
— Старейшины Израиля послушают голоса твоего, пойдете к фараону и скажете: Бог наш, еврейский, призвал нас в пустыню на три дня пути принести Ему жертву. Отпусти народ мой… Заупрямится фараон… Я руку простру…
— А если не послушают старейшины голоса моего?
— Брось посох!
Вот еще фокус: посох изогнулся и ожил змеем. Не стыдись седин своих, Моисей, беги, спасайся.