мир, говоривший (вне сомнения!) с самим Предвечным, — после длительного пребывания среди овечьих стад в безмолвии пустыни не похож на грубое немое существо, которое, кажется, лишь раскроет рот, и оттуда послышится блеяние?
Ночами подступающая к горлу тоска растворяется в нежности Сепфоры, но с рассветом возвращается и ест душу. Моисей не выходит из шатра, ссылаясь на нездоровье, Сепфора приносит ему еду и питье.
И никаких знамений. Никаких голосов. Как будто ничего и не было.
Может, все же посоветоваться с Итро? Но как расскажешь?
Когда говорят о богах страны Кемет или амуру, чем необузданней фантазия, тем больше верят.
Тут же обычный и не очень-то впечатляющий разговор Предвечного с прахом да еще в знакомом облике рассказывающего — сам бы Моисей не поверил, расскажи ему кто-либо, и в эти часы сумрачного, тягучего безвременья ощущает себя глупцом, втянутым в заранее проигранное дело, и такая тяжесть в груди, которую лишь однажды ощутил, идя вверх по распадку, внезапно повиснув над пропастью и чудом не свалившись в нее.
Отчаяннее всего чувство потери внутреннего равновесия, лучших мгновений слияния с безмолвием пустыни и в то же время боли от собственной черствости: речь о спасении рода-племени твоего, погибающего в рабстве, а ты страдаешь от утраты равновесия, не замечаешь своих сыновей, которые и так растут без тебя, и нет у тебя с первенцем твоим Гершомом и близкого подобия отношений, какие были между Авраамом и Ицхаком или Иаковом и Иосифом.
Лежит Моисей в сумраке шатра, бездумно следя за усыпляющим колыханием полога, погружаясь в дремоту, просыпаясь от любого незнакомого шороха, видит служку, убирающего в шатре, этакую беззвучную тень, закутанную в хламиду, удивляется: обычно они не заходят в шатер, когда там находится да еще отдыхает хозяин. Пытается спросить, но не в силах раскрыть рта, словно бы все вершится в полусне- полуяви. Между тем служка, прибирая вещи, начинает едва слышно то ли напевать, то ли молиться, при этом удаляясь к выходу.
Внезапно, как это бывает ночью в пронзительной тишине, Моисей отчетливо слышит слова:
«…Вставай, возвращайся в Египет… Давно умерли все, искавшие погубить душу твою».
С бьющимся сердцем вскакивает Моисей, окончательно проснувшись: никого в шатре нет, лишь ветер едва посвистывает в какой-то щели между полотен.
Господи, неужели посланцы твои не менее, если не более хитроумны, всесильны и вездесущи, чем глава осведомителей, убиравший в комнатах распутства и пьянства наследных принцев страны Кемет, как жалкий служка?
Итро не удивляется внезапному приходу Моисея, словно бы сидел за пологом своего шатра и ждал его.
— Возвращаюсь я к братьям моим в Кемет, узнать хочу, живы ли они еще.
— Иди с миром, — говорит Итро, — иди той же дорогой от горы Сеир, которой бежал сюда. Ты ведь понимаешь, что отныне вселяешь надолго беспокойство в мою душу — увозишь дочь мою и внуков. Будь осторожен. Вероятнее всего, в Кемет умерли все, кто по твою душу, но не забывай, что там даже стены сотрудничают с осведомителями и, по слухам, новый фараон Раамсес — помнишь его в нашу бытность там — такой незаметный из принцев, рябенький и невысокий, кажется даже прихрамывал, как отец его Сети, ну, вспомни, длинное туловище, короткие ноги, — так вот, говорят, он весьма преуспел в деле превращения всего народа страны Кемет в свору доносчиков. Кстати, недавно он потерпел сильное поражение на севере от амуру, чуть сам не погиб, но никогда еще раньше Кемет не достигала такой мощи и богатства, такой роскоши и внешнего блеска.
— А куда делся Мернептах?
— Точно не знаю. То ли войсками командует. То ли погиб в той битве с амуру. Ну, он более всех выделялся как личность среди наследников. Такие престолом не овладевают. Для этого надо быть порядочным подлецом. Уметь хохотать до упаду, когда рядом, положим за стеной, убивают твоих родных и близких.
— Господи, как же это случилось, Итро? Ведь раньше, под угрозой гибели, мы с тобой обсуждали все тайны мира, а тут, на свободе, столько времени даже и словом не перекинулись!
— Всему свое время. Вот же, наступил час?!
— Что ты еще можешь мне посоветовать в дорогу?
— Ты достаточно тонок и умен, и все же ничему не удивляйся. Я это говорю, ибо ты часто скор на решения и чересчур легко впадаешь то в восторг, то в уныние. В твои годы пора обрести внутреннее равновесие, не зависящее от внешних потрясений. Кстати, дорога от Сеира сейчас намного легче: тот самый Раамсес настроил вдоль нее постоялые дворы, ибо очень заинтересован в торговле. Что ж, иди с миром, и да услышу я лишь великие вести о тебе.
«Он все знает», — думает Моисей, лихорадочно собираясь в дорогу, навьючивая тюки на ослов, советуясь с Сепфорой, как это сделать лучше. Удивительное существо эта Сепфора, любимая им жена: не спрашивая ни слова, подготовила детей в дорогу, а ведь речь о долгом, неведомом да и опасном пути.
И вот уже приближается первая ночь пути. Миновал сезон купеческих караванов, над пустым постоялым двором в полном безветрии замерла серебряная лодочка месяца, ослы жуют корм, тяжко вздыхая. После раннего ужина спят уставшие за день Сепфора и дети.
Лишь Моисей никак не может уснуть. Все пытается, осторожно, чтобы не ошибиться, познавать азы общения с Ним. Каждый шорох чудится ему шепотом, каждая тень — погонщиком, служкой, ангелом. Нелегкая эта наука, когда чаще всего предоставлен самому себе и неясно, какому повелению повиноваться — произнесенному служкой, принесенному ветром, прошумевшему с неба внезапным коротким дождем, подслушанному в разговоре звезд между собой.
Только в эти мгновения ночного безмолвия, когда рядом с Моисеем беззащитно спят самые близкие ему существа, ощущает он свою кровную родственность с этой бескрайней
Погрузиться в короткий тревожный сон, как ныряют в глубь вод, успеть услышать гулкое, как подводный колокол: «И скажи фараону: так говорит Господь: Израиль есть сын Мой, первенец Мой…», вскочить со сна, выбежать в безлунную тьму поздней ночи, вслед смутной тени всадника и коня, вскачь уносившейся вдаль продолжением — «…отпусти сына Моего совершить Мне служение…».
Возвращается Моисей в комнату, где сыновья, всматривается в их безмятежно спящие лица, неслышно входит в соседнюю, прижимается к спящей Сепфоре, шепчет ей слова любви и признания: никогда раньше с такой силой не ощущал ее как якорь спасения от одиночества и безопорности. Только со спящей или даже притворяющейся спящей он может позволить себе быть сентиментальным и шепотом произносить такие непривычные для него слова. Не странно ли, именно в пути, со всеми его неудобствами и тревогами, он впервые ощущает всю прелесть семейной жизни с постоянной общей трапезой, сном, вставанием, когда неотступно — днем и ночью — рядом дорогие лица, их бескорыстная привязанность и душевная открытость.
Нечто вечно женственное в Сепфоре, ее подчас даже несколько хищная любовь к детям, горячность, упрямство и податливость в отношении к Моисею вселяют в него неведомую им раньше уверенность и в то же время необъяснимую печаль, которая облекает все миражи пустыни в некие женские облики, то ли сестры, то ли матери.
Неотступна и тяжка тревога, не отпускающая сердце, от слов, навеянных ненароком, но врезанных в память, как врезают иероглифы в камень, извне — жестко и угрожающе: «…А если не отпустишь его, то вот, Я убью сына твоего, первенца Твоего». В словах этих ощущается угроза и ему, Моисею, и детям его. Тщетно силится Моисей разгадать эту угрозу и потому несколько раз в ночь вскакивает и всматривается в спящие лица сыновей.
На очередном постоялом дворе распряжены ослы, съеден ужин. Сепфора взбивает подушки.
Внезапно — звон в ушах, темень в глазах, и в темени этой — огненно-ангельское, знакомая хламида давнего ночного спутника Гавриэля, в руках которого то ли стальной меч, то ли каменный нож.
Уже по ту сторону жизни слышит Моисей испуганные крики Сепфоры и детей.
Долго ли, коротко ли длится это полное исчезновение из жизни, но видит Моисей опять каменный