на него плевать! — идите и решайте все заново». Часа три мать там просидела, они суетились, пытались уговорить, а потом прибежали и: «Ну, хорошо, ладно, можете дочь и внука забрать».
— Самое замечательное то, что советская власть совершенно не понимала, с кем дело имеет. Они матери сказали: «Только, пожалуйста, никому об этом ни слова»... Угу! Первое, что она сделала, — позвонила Сахарову: «Андрей Дмитриевич, вот такая история». Естественно, да?
— Никому, кроме Сахарова...
— Разумеется, что мои родные за ночь собрали? В основном взяли одежду.
— Слушайте, но вот их квартира, все по полочкам, по местам: книги, семейные реликвии, личные вещи, и вдруг им говорят: «Завтра своему налаженному быту вы скажете «до свидания»...
— Они как-то успели доверенность Славе Бахмину написать, и все пожитки остались на нем. Он потом постоянно что-то нам посылал, в том числе книжки, полулегально, а так взяли только то, что носить, — больше ничего. У меня вышло наоборот — я приехал с мешком, где было все: и тряпка, и мыло...
— Ну, это на Западе вещи необходимые...
— Да, и эту матрасовку сразу у меня отобрали. Все! — только в Цюрихе мне ее из самолета выбросили...
— Когда вы зашли на борт, мама уже там находилась?
— Нет, она отказывалась идти. «А может, вы меня обманываете, — возмущалась, — покажите, что он там», и что же вы думаете: они вывели меня на трап, мы помахали друг другу... Родные сразу заметили, что я в наручниках...
— Сколько лет вы перед этим маму не видели?
— Шесть, и она — опять же хоть и старуха, но мозги работали! — в качестве свидетеля взяла дочку Пети Якира Иру.
— Жену Юлия Кима?
— Бывшую — она, к сожалению, умерла. Ну вот и все — мать поднялась на борт...
— Она вас поцеловала?
— Нет, ее ко мне не подпустили. Они с сестрой и племянником сидели в голове самолета, а я в хвосте.
— В наручниках?
— Да, с 12 офицерами группы «Альфа», как оказалось. Зачем столько? — я 59 килограммов тогда весил: любой из них мог взять меня под мышку и унести в Цюрих.
— Рейс был на Цюрих?
— Куда летим, никто не знал — в том числе и руководивший всем этим гэбэшник. Кто это был на самом деле, у КГБ не выяснишь, но сам он представился помощником Андропова. Мать подняла сразу скандал: «Вы что сына в наручниках держите? Я вообще имею на свидание право». Тот пререкаться не стал: «Ну, хорошо» — привел маму ко мне, и вот тут она рассказала, что это обмен.
— Она была в курсе?
— Да, на Лубянке ей все объяснили — так я впервые узнал, что все не так плохо.
— Ваша реакция?
— Я стал смеяться.
— ???
— Да, все время хохотал, потому что поведение гэбэшников было ужасно смешным. Мать кричит — она очень возбуждена была, они не знают, как ее успокоить, а когда ушла, я этому помощнику говорю: «Летим на высоте 10 километров, 12 офицеров «Альфы» вокруг — чего вы, на самом деле, в наручниках-то меня везете?».
— А напоследок унизить?
— Он в ответ: «Вы же знаете, такова инструкция: заключенных по воздуху конвоируют только в наручниках» (такая инструкция и правда была), и тут я уже начинаю туфту кидать: «Ну хорошо, на территории СССР я заключенный, а если будете по Германии меня везти, не боитесь, что разразится скандал?». Он задумался (а тупой же мужик!). «Сейчас выясню», — произнес и пошел в кабину. С кем он в Москве связывался, не знаю — с Андроповым, наверное, но пришел вскоре и обнадежил: «При пересечении государственной границы в воздухе наручники с вас снимут» — уже хорошо.
— Вот страна дурная, да?
— Абсолютно. Он у Андропова, члена Политбюро, выясняет, можно ли с меня наручники снять, причем я блефовал: по международным законам судно и самолет экстерриториальны.
— Конечно: территория СССР...
— Да, но, видать, и Андропов этого не знал.
Один из чекистов всунул мне в зубы сигарету и потом вынимал иногда стряхнуть пепел.
— Сейчас мы вас на трап выведем — показать вашей матери, что вы уже внутри, а то она отказывается идти в самолет.
Опять на мгновение мелькнул лесок, группа автомобилей, какие-то люди и среди них мать. Мишку уже принесли на носилках внутрь: я с трудом узнал его — все-таки шесть лет не видел. Вырос парень...
До чего же неловко сидеть, когда руки сзади, — наручники затянулись и жмут. Хотя бы спереди — и то легче. Охранник справа забавляет меня разговорами — рассказывает про самолеты. Сообщает, сколько в год происходит крушений и на каких линиях, заботливо застегивает мне пояс, а я смотрю в окно, через плечо другого, молчаливого, как сфинкс — может, последний раз в жизни я эту землю вижу.
Радоваться мне или печалиться? Здесь, на этой земле, с самого детства норовили меня переделать, изменить, будто не было у государства другой заботы. Куда только не сажали меня, как только не издевались, но, странное дело, избавляясь теперь от вечного преследования, злобы или ненависти я не ощущал.
Куда бы я ни попал, где бы ни жил потом, мои воспоминания будут неизбежно связаны с этой землей, и так уж устроена память, что не держит она зла — только светлые в ней остаются картинки. Так что же — значит, печалиться? — но сколько ни вглядывался я в удаляющуюся, покрытую снегом землю, заставить себя опечалиться так и не мог.
Конечно, я буду скучать по друзьям, которые остались здесь, и, наверное, по переулкам арбатским, по привычной слуху русской речи, но ведь точно так же тосковал по друзьям, которые уехали, и разве не хотелось всю жизнь побывать в Лондоне? Нет, все это у меня с понятием земля не увязывалось.
...Но ведь должен же я чувствовать хоть радость — радость победы? Как ни крути, с этой властью подонков мы воевали отчаянно, мы были горсткой безоружных людей перед лицом мощного государства, располагающего самой чудовищной в мире машиной подавления, и мы выиграли. Она вынуждена была уступить — даже в тюрьмах мы оказались для нее слишком опасными. Наконец, должен же я чувствовать радость освобождения?
Стыдно признаться, но и радости я не ощущал — только невероятную усталость. Так всегда у меня перед освобождением было — ничего не хотелось, только покоя и одиночества, но именно этого никогда не было, не будет и теперь. Мать устроила чекистам скандал — потребовала со мной свидания: каким-то образом узнала, что я в наручниках.