Так и сдавали в рассрочку: к Седьмому ноября, к Первому мая, ко Дню Советской Конституции, а то и к Восьмому марта: следователю — премиальные, наседкам — досрочное освобождение, а ему — пуля.
Миллионеры эти — большей частью публика неприятная, продажная, легко закладывали соучастников, а сидеть мне приходилось в основном с ними или с наседками (соединять политических под следствием не полагалось, чтобы друг друга не учили). Бывали, однако, и среди них занятные люди: так, в 63-м году сидел я некоторое время с Иосифом Львовичем Клемпертом — директором красильной фабрики в Москве. Дело у него было крупное — миллионы, о нем и фельетон поместили в газете: «Миллионер с Арбата». Он знал, что его расстреляют, но нисколько не унывал.
— Свое я пожил, — говорил бодро, — так, как никто из них не сможет! — И только об одном жалел: коньячку ему хотелось, особенно к вечеру.
Попался он весьма поучительным образом. Пока крал, делал всякие сделки и махинации да карман себе набивал, никто его не трогал, все с рук сходило, но вот захотел как-то построить своим рабочим дом — до тех пор жили они в бараках. Стыдно стало: что же это у меня рабочие так плохо живут? — однако официально государство денег на этот дом не давало: потыкался он, помыкался — бесполезно.
— Да что я, бедный, что ли? — решил Клемперт. — Все равно деньги в земле лежат, девать некуда. — И целиком за свой счет отгрохал домину хоть куда, как для правительства: — Нате, живите, поминайте Иосифа Львовича! Не успели, однако, вселиться туда рабочие — пошли проверки: откуда средства, из каких фондов? Так его и зацапали, а потом под следствием и другие махинации вскрыли.
Держался Клемперт твердо, запирался до последнего и никаких денег не сдал, но уже после приговора и после того, как отклонили ходатайство о помиловании, сломался и он. Стал сдавать понемножку деньги, покупая себе этим каждый раз месяца по два жизни, а кончились деньги — стал вспоминать всякие нераскрытые эпизоды, давать показания на других людей и опять каждый раз покупал таким образом месяц-другой. Два года жизни он в общей сложности откупил — потом все-таки расстреляли: ничего удивительного, что при таких торговых отношениях между расхитителями и КГБ уговоры наседок звучат убедительно.
Я же со временем настолько к наседкам привык, что стал их использовать для своих целей: если разобраться, наседка больше зависит от тебя, чем от КГБ. Обыкновенно уже через два-три дня я мог точно сказать, наседка мой сокамерник или нет, и если да, предъявлял ему свой ультиматум: или он работает на меня, или раскрою его — и не видать ему досрочного освобождения как своих ушей. Случая, чтобы упрямились, не было — наоборот, попадались такие, что сами, по своей воле, признавались и предлагали с их помощью надуть КГБ. От них-то я и узнал порядок вербовки их и работы и обычно сразу же требовал назвать кличку и дату, когда они дали подписку, — это чтобы потом не могли отвертеться.
В результате такой операции я фактически менялся со следователями ролями: я знал о них все, а они обо мне — ничего, ведь по характеру вопросов, задаваемых наседкой, очень легко определить, куда следствие клонит и что знает, а дезинформируя их через наседку, можно завести следствие в такой тупик, что впору им в петлю лезть.
Какие только наседки мне за все эти годы не попадались: и наглые, и робкие, и умные, и глупые. Бывали такие уж хитрецы, что никак бы не догадаться, а в 67-м сидел со мной некто Присовский — до того глупый парень, что даже легенду свою рассказать складно не мог, запутался. Оробел после этого, вообще умолк, вопросов не задает, сам ни о чем не заговаривает, и стало меня сомнение брать: может, он и не наседка — просто робкий малый, а тут как раз Семичастного сняли, и председателем КГБ стал Андропов. Прочли мы об этом в газете, и я говорю:
— Надо же, интересно как — я его дочку знал хорошо.
Примерно через неделю следователь мой спросил:
— Вы ведь, кажется, Таню Андропову знали?
Не утерпел: он-то всего лишь мелкий чиновник, а тут — самого хозяина дочка. Вдруг что-нибудь выйдет: новая метла по-новому метет, а я и не знал ее вовсе, только слышал, что есть у Андропова дочь».
— Сколько вас раз арестовывали?
— Раз, два, три, четыре... Пять раз.
— Позднее тоже не били, не издевались?
— Нет, но всякие ухищрения были у них всегда.
— Добрые-злые следователи?
— Это естественно, но имелись и похуже приемы, связанные с определенными ключевыми моментами. Вот, скажем, в 71-м году, когда арестовали последний раз, я под конец следствия подал ходатайство и стал требовать, добиваться, чтобы мне предоставили в качестве защитника моего адвоката. Власть в тот момент лишила допуска к нашим делам всех адвокатов, которые имели мужество сказать то, что о надуманном обвинении думают...
— ...а для участия в политических процессах необходим был допуск?
— Да, и множество наших адвокатов, в том числе Дину Каминскую, которая меня в 67-м году защищала, его лишили (замечательный человек, она уже умерла)... Будучи еще на свободе, я к ней пришел и сказал: «Дина Исааковна, где-то к весне меня арестуют, и я буду требовать вас — не вздумайте отказаться». И Сахарова предупредил: если откажут, я объявлю голодовку.
Видя, что адвоката ко мне не зовут и мое дело зависло, не передается в суд, друзья на воле быстро сообразили, что я на голодовке, и стали трезвонить об этом по «голосам», а у следствия на все про все несколько дней оставалось: им надо было писать обвинительное заключение и передавать дело в суд. Перед тем по закону я имею право ознакомиться с материалами как лично, так и с защитником, но я отказывался читать их один — только с адвокатом, и вот они тык-мык, а я: «Нет! Давайте Каминскую» — и голодовку... Им надо было как-то срочно меня сломать, потому что срок ареста заканчивался — не отпускать же, в самом деле, и они стали кормить принудительно.
— Хм, а что значит — принудительно? Держали за руки, за ноги?
— Надевали смирительную рубашку, привязывали к топчану, садились, чтобы не дергался, на ноги, на руки, на плечи...
— ...и вводили зонд?
— Ну да. Обычно это делают в рот, а тут в качестве пыточной меры они решили ноздрю использовать.
— Без обезболивания?
— Какое обезболивание — о чем разговор? Более того, этот шланг имел на конце металлический набалдашник по диаметру гораздо шире моей ноздри, — понимаете? — и они каждый день, раз в сутки, рвали мне ноздри.
— Ужас, а вы?
— Ну а что тут скажешь-то? Ты и слова не можешь выдавить, только пузырями кровавыми исходишь — это же дикая боль совершенно: нос — орган очень чувствительный.
— Следовало, может, прекратить голодовку?
— Я бы не стал этого делать — зачем тогда было ее начинать?
— Пускали, значит, кровавые пузыри, но голодали дальше?
— Держался. Они шланг засунут, жидкость зальют, подержат, чтобы ее ты потом не вытошнил, и эту кишку вынимают, а назад никак не лучше идет, чем вперед... Посадили меня вдобавок в камеру смертников: вы, мол, на голодовке — получайте статус самоубийцы. Ни газет, ни весточек с воли, все к полу привинчено, а я хожу, шмыгаю носом (смешно вспоминать!), и постоянно пахнет мясом сырым, потому что они же хрящи рвут. За ночь только все подживет — наутро опять экзекуция, и на 10-й день не выдержала