на двадцать лет. Чтобы быть любимым читателями, надо их тоже понимать и любить (а не только «литературу»), вот вам и весь секрет.
Впрочем, чтобы любить и понимать читателей, нужно любить и понимать людей, страну, а это уже выходит за пределы как собственно «эстетики», так и «совести». Понимать и любить – не всегда значит принимать и соглашаться, тут всё ох как непросто. Скажем, ты-то можешь понимать и не соглашаться, но других-то как заставишь себя понимать, если они с тобой не согласны? И, скажем, если другим начхать на то, что ты их любишь, то для чего тогда нужна эта любовь? Любить человека, который тебя не любит, можно только одним способом – устраниться. В противном случае будешь его только мучить.
Любовь – это всегда перешагивание через себя.
И очень часто – через других. Какая уж тут совесть.
Какая уж тут эстетика.
Роды неэстетичны.
Например, есть у Полякова одна, на мой взгляд, совершенно неприемлемая, абсолютно не любимая мною черта. Его герой часто страдает подростковым комплексом маскулинности. Этот комплекс с лёгкостью превращает человека думающего и чувствующего в этакого самодовольного типчика, близкого по крови к персонажам фантастики. «Грибному царю» необходим цензор. Чтобы беспощадной рукой вырезал бы оттуда все эротические приключения и переживания героя, которые совершенно не к лицу роману, написанному главным образом «про другое». Они, как кровь другой группы, не могут не отравлять организм.
То есть это с моей точки зрения – меня не могут. А другим почему-то всё ничего. Должен ли я как совестливый критик признать их (или себя) ничтожествами? Должен ли я бороться за то, чтобы мир (в чём лице? моём или других?) становился лучше? Борись не борись, ребёнок уже родился.
Бывает так, что дети рождаются от нежелательных или преступных связей.
Преступно – за это их не любить.
Вспоминается ещё пара случаев. Работали однажды в редакции некоей весьма популярной газеты двое колумнистов: Поляков и другой ныне актуальный писатель, Дима Быков. По очереди свои колонки вели. Быков регулярно бегал к главному редактору возмущаться: «Вы что? Поляков черносотенец, ему не место в нашей светлой газете!» А тот отвечал ему: «Знаешь, Дима… Вот мы регулярно проводим таргет-группы, просим читателей оценить по десятибалльной шкале интересность всех материалов. Твои колонки набирают в среднем четыре балла, а поляковские – девять. Так что я всё понимаю, но… будем скромнее».
И тут же другой случай в рифму: есть у меня знакомый писатель, он на заводе работает. Решил однажды прихвастнуть, показал товарищам мою статью о себе, а те почитали и спрашивают: «Это он тебя что, поругал или похвалил?» – «Похвалил», – говорит. – «А, ну ладно…»
В общем, я и сам не попадаю в того читателя, о котором преимущественно пекусь. Мне ли судить о том, как это удаётся другим? Конечно, обидно читать не для тебя предназначенные страницы: а я, а мне, а Фирса забыли?
Хоть и толку в том Фирсе…
Кризис, от которого умрут люди
Живём мы тут
– Я же тебя спас!
– Кого спас? Живу я тут…
Нет, ну какая же я всё-таки сволочь: партия и правительство заботятся обо мне, часы особенные в коридоре за миллиард миллионов рублей повесили, чтобы на работу, как на праздник, чтобы каждое утро – зубы почистил и, разодрав дёсны улыбкой, в метро, а там – раз, и любимая работа: приносить ДЕНЬГИ любимой фирме, и часы даже такие, типа коробочки волшебной под потолком, а из неё лучик электрический на стену, а в лучике циферблат, тень циферблата, такое чудо, я аж прослезился… Не говоря о том, что в туалете плюнуть нельзя, чтобы не попасть в заботливую уборщицу с пузырьком душистого газа и чудо-шваброй, а суровые карпатские мужики с большими усами и спрятанным в горах сердцем каждую пятницу полируют чем-то отчаянно химическим линолеумные полы, так что страшно ступать по ним своими сразу такими доисторическими ботинками; идёшь, допустим, в буфет, а в буфете стакан сока и маленькая плошка салата всего за двести рублей, вот что партия и правительство для нас делают, а горчица так и вообще БЕСПЛАТНО, живи себе да живи…
И что я за мразь такая, раз ничего этого не ценю? А наоборот, только и мечтаю о том, чтобы я поскорей сдох, или лучше наоборот, чтобы все вокруг поскорей сдохли, как там в песенке поётся: завыть на луну – никто не услышит, сколько волка ни корми бесплатной горчицей.
Я же ведь на неделю уезжал в Ясную Поляну – общаться со всеми этими аутсайдерами, русскими писателями, которые пьют много водки. Но водки в этот раз пил мало, всего дважды не смог встать с похмелья, а в остальное время вставал и шёл в лес – сразу от гостиницы направо, мимо Яснополянской больницы, мимо куриного загона с выклеванной половинкой арбуза, мимо отделения «Хирургия», вход в которое ознаменован двумя крашенными под металл гипсовыми львами, жадно пожирающими два гипсовых куска мяса с натурально торчащей гипсовой костью (можете не верить, но так и есть), мимо взаправдашней берёзовой рощи – в лощину, к ограде (я знаю, где там дыра), через болотце, через ручей и через луг к лесу, как партизан, а над головой облака, как в кино про «Войну и мир», конец первой серии, и плакать хочется – до чего хорошо, до чего по-настоящему всё, будто в машину времени попал.
Понимаете, будто попал в машину времени, и не за 180 километров от Москвы (Тульская область, Щёкинский район), а прямо в палеолит какой-то там перенёсся: ни тебе зубных щеток, ни газет, ни квартирного вопроса – одни мастодонты. Ну и трава – та же самая, и облака – те же самые, и даже болотце. И лес, а потом сад, и на старых, как всё лучшее на Земле, яблонях скорчилась в листве битая какими-то чёрными точками и оттого совершенно взаправдашняя антоновка. Я иду через сад, раздвигая ботинками (теми самыми, только сейчас, на фоне мастодонтов, они как новенькие) высохшие бодылки садового сорняка, и внезапно вижу перед собой тёмную бревенчатую стену сарая – в листве за ней что-то белеется, ого, это же дом Толстого, но мне не туда.
Я иду в еловый бор Ёлочки через Чепыж. Спускаюсь, мечтая запнуться о прыгучие еловые корни, и по Косому лугу – к речке Воронке, и через неё по дощатому мостику, вдоль леса, название которого я забыл, по лугу, название которого я забыл, но когда мастодонты, не нужно столько названий. Там лето, стрекозы и бабочки, и одна из них, оранжевая, села на цветок чертополоха и ест, а прямо под крылом у неё сидит шмель и тоже ест, а в ногах у меня шныряют ящерицы, и мыши, и ёжики, и кто-то ещё, и когда я просто падаю на спину и начинаю бессильно смотреть вверх, то вижу расфокусированными глазами сначала стайку мельчайших соломенных мошек, прилетевших от реки кружить над моей запрокинутой в траву головой, потом птиц, а потом прозрачные пузырьки, которые плывут перед глазами от кровеносных сосудов. Если на них не смотреть, их хорошо видно, они похожи на слипшиеся молекулы, но если поведёшь за одной из молекул глазом, она ускользнет, увернётся, и я лежу, подо мной звенит и стрекочет вечная, как жизнь, трава, надо мной летают молекулы, над ними мошки, а над мошками птицы, и всю эту словно нарисованную и увиденную со стороны пирамиду удерживает, как эквилибрист в цирке, Бог, и я лежу точнёхонько на своем месте и тоже участвую в Его замысле или уж во всяком случае картины не порчу…
А те световые часы, поди, намного больше энергии жрут, чем обычные или на батарейках. И если задуматься, то берут они её, эту энергию, от речки Воронки и от мошек тех соломенных, хотя мошки об этом, вероятно, не знают. От травы берут, хотя и вечно живой, но очень холодной. От тех двоих мужиков, что на Верхнем лугу копали картошку. На припёке, в двух шагах от недостижимого для них леса, безнадёжно склонившись над сухой пылящей землёй. Я прошёл мимо, не поздоровавшись, с ужасом покосившись на заскорузлые пустые мешки, потому что слишком хорошо помнил сцену «Базаров и мужики» из известного нам романа, и не слишком мне хотелось копать картошку. Но за траву и мошек, столь нечутких к обкрадывающим их часам, всё равно было обидно.
Когда приехал назад в Москву, долго не мог привыкнуть. Что это, куда я попал, что со мной? Будто потерял или забыл что-то, будто вытащили из организма какую-то маленькую, но важную для его нормальной работы детальку, будто уронил что-то с балкона и похолодел от ужаса, хоть сам не упал. Особенно трудно в метро было, прямо паника накатывала, и напомнило мне это один случай.
Сидел поздно вечером на скамейке в метро, ждал поезда. Людей на перроне почти не было. Когда поезд подошёл и я шагнул к распахнутой двери, ко мне метнулся маленький человечек – вёрткий, чёрный, нездешний. Что-то неразборчиво лопоча, он заботливо закружил вокруг, стал хватать меня за одежду,