писать для всех, а не для друг друга. Снобистское презрение к массовой культуре часто вызвано тайной завистью к ней. Приятно, что эти здравые слова произносила создатель интеллектуального 'Уралмаша', редактор самого ученого журнала страны. Горячо согласившись с Прохоровой, я напомнил коллегам, что Воннегут называл шарлатаном специалиста, не способного объяснить, чем он занимается, пятилетнему ребенку.
Заседание авторов мемуарной литературы не предвещало ничего холерического. Кастанян, возглавляющий издательство 'Вагриус', сказал очевидное: в смутное для романистов время воспоминания заменяют беллетристику. Александр Чудаков убеждал всех, что мемуарами является всякая книга, ибо 'автор не может выскочить из собственного опыта'. В этом сомневался Гандлевский, ратовавший за прозу высокого вымысла. 'Талантливый человек, - говорил он, - всегда заврется'. К этому Сергей добавил, что не разделяет распространенного увлечения журнализмом: напрасно 'разгребатели грязи' думают, что 'сегодняшняя литература должна быть замешана на вчерашней крови'. Слово было сказано, за ним последовало дело. В мерный ход дискуссии вмешался холерический инцидент, живо напомнивший 'Трех мушкетеров'. Герой одной из популярных полумемуарных книг нашел ее автора, сидящего за нашим столом, и дал писателю пощечину. Реакция, впрочем, была сдержанной. 'Вот и суд, - нашелся потерпевший, - но еще не Страшный'.
НОРМАЛЬНЫЙ ХОД
Читатели, наверное, заметили, что, делясь впечатлениями о Франкфуртской ярмарке, я старательно огибаю товар, без которого ее бы не было: книги.
Дело в том, что их было слишком много. Каждая при этом мечтала выделиться. Проще всего этого было добиться не содержанием, а размером. Немцы, например, выставили многокилограммовый опус боксера Мухамеда Али. Русские пошли другим путем, представив самую маленькую книгу в мире - чеховского 'Хамелеона', площадью меньше квадратного миллиметра. Среди зевак, скопившихся у этого полиграфического чуда, постоянно толпились писатели. Привычно завидуя Чехову, они хотели, чтобы их тоже читали с лупой, медленно, прищурившись, мучительно напрягаясь над каждым выстраданным словом.
Как я их понимаю! На книжной ярмарке писатель себя чувствует, как женщина в гареме, которая не столько гордится своей красотой, сколько ревнует к чужой.
Так или иначе, собравшиеся на ярмарке книги образовали внушительную гряду, среди которой выделялась русская дюна: шесть с половиной тысяч издателей выставили 65 тысяч книг. Сам по себе количественный фактор создает впечатление книжного бума. Собственно, так оно и есть. За всю историю России никогда в стране не издавалось столько хороших книг. Правда, большая и лучшая их часть написана давно и не нами.
Начиная с перестройки отечественные издатели, первыми открывшие прелести свободного рынка, торопливо, старательно и, в конечном счете, удачно заполняли лакуны, оставленные в русской культуре советской цензурой. Всего-то за десяток лет в России вышло все, чего были лишены три поколения читателей, - от Адорно до Ясперса, от Библии до Талмуда, от Джеймса Джойса до Яна Флеминга.
Сейчас этот процесс подходит к концу. Запад наконец догнали. Теперь, если судить по выставочным стендам, в России есть то же, что всюду. Популярные, в том числе - и за границей, русские детективы и фантастические боевики, умилительные женские романы и простодушная девичья эротика, кровожадные политические триллеры, откровения звезд, даже свой Гарри Поттер. Нет одного - как раз того, чего нет на Западе: уникальной, ни на что не похожей русской словесности.
Когда-то я приставал к Синявскому с расспросами о том, что ждет нашу литературу. Будущее не предсказуемо, говорил он, потому что его определяет не литературный процесс, а уникальная личность. Кто мог поверить, что после разметившего путь Пушкина придет Гоголь, заставивший всех свернуть в сторону?
Понятно, что во Франкфурте такого писателя не было. Заслуга ярмарки в другом. Она зафиксировала нормальное положение дел в российской литературе, сумевшей преодолеть давно забытый бумажный кризис, катастрофический крах прежних репутаций, 'звериную серьезность' советских классиков, дефицит развлекательных жанров, апатию читателей. Остальное - в руках судьбы, которая за последние два века была так щедра к нашей словесности, что мы вряд ли имеем право на нее жаловаться.
Александр Генис
Source URL: http://magazines.russ.ru/zvezda/2004/2/g16.html
* * *
Журнальный зал | Иностранная литература, 2004 N4 | Александр Генис
ВЗГЛЯД И НЕЧТО Шенберг и Кандинский в Еврейском музее Нью-Йорка
2 января 1911 года в Мюнхене состоялся концерт Арнольда Шёнберга (1871-1951), который все критики признают историческим. Но это теперь, тогда он казался хулиганством. Премьера атональной музыки, лишенной привычной стабилизирующей структуры, вызвала скандал в зале. Однако среди слушателей был один, которому новая музыка открыла глаза. Им был русский художник и виолончелист-любитель Василий Кандинский. В восторге от услышанного он написал письмо потрясенному провалом композитору, с которого началась их дружба.
Этот знаменитый концерт стал отправной точкой для выставки. Рядом с фотографией музыкантов в привычно строгих фраках, рядом с очень сложной партитурой Шёнберга висит уникальный экспонат. Картина Кандинского, на которой он перенес на холст свои впечатления от концерта. Это еще не абстракция. Мы узнаем схематические фигуры зрителей, обобщенный контур рояля, но главная роль на полотне отведена музыке. Две чистые цветные волны - желтая и черная - заливают зал могучими потоками. Они не создают гармонии, не перекликаются рефлексами, не объединяют картину в некую целостность. Вместо разрешения у Кандинского только диссонанс, непримиримый конфликт красок, которым он придавал символическое значение. Желтый цвет в словаре художника ассоциируется с тревогой, с пронзительным голосом труб Страшного суда, черный - цвет вечной тишины, которая наступит после него.
Мы можем не знать об этой субъективной маркировке, но, глядя на картину, не можем не увидеть разверзшейся пропасти, в которую валится старый мир. Кандинский написал тот тихий и страшный взрыв, который Шенберг дал всем услышать.
Начав со встречи Шёнберга с Кандинским, кураторы продолжили выставку, поместив творчество обоих в богатый художественный контекст. В экспозицию попали картины мастеров, входивших в радикальную группу «Синий всадник». Прежде всего, это Франц Марк, чья жизнерадостная корова временно переехала на два квартала из соседнего музея Гуггенхайма, где она обычно хранится. Но, конечно главная роль отведена работам самого Кандинского. Картины раннего периода соседствуют с первыми эскизами к его грандиозным «Симфониям». Такое - эволюционное - устройство выставки позволяет лучше понять революционную эстетику Кандинского, стремившегося сочетать глубоко субъективное «впечатление» с непреложным объективным законом нового - и вечного! - восприятия.