— Это интересно,— сказал он.—Продолжайте... как вас...— ему подсказали — да, продолжайте, товарищ Рогачев. Почему же мои книги не станут читать через десять, а может быть, и того меньше лет?

Дима смотрел прямо на Сизионова, чуть сощурясь.

— Когда-то я учился читать по вашим книгам. У нас в деревне было мало книг, а ваши были. Не знаю, почему, но именно их берегли у нас в семье. Ваши первые повести. Теперь вы даже не включили их в свое собрание сочинений, хотя это лучшее из того, что вы написали. А что сейчас? Вы поезжайте туда, где родились — я живу рядом с вашей деревней, у нас, как и раньше, оттуда парни замуж девок берут,— вы поезжайте и сравните, как люди там живут, как — в ваших книгах. Самое плохое даже не в том, что у вас в книгах нет правды,— самое плохое, что люди по ним и о других книгах судят, вот что!..

Я все смотрел па Сизионова. И мне показалось, что его лоснящаяся улыбка на миг раздвинулась, как шторка, и проглянуло совсем другое лицо — серое, мешковатое лицо безмерно уставшего человека с умными и какими-то жалобно-грустными глазами старого попугая. И это был единственный миг, когда шторка разомкнулась — она тут же задернулась опять, занавесив его лицо лучезарной, сияющей улыбкой. Он слушал Рогачева даже с как бы радостным удивлением. Негустые светлые брови приподнялись, толстые губы выпятились вперед. Казалось, он вот-вот протяжно свистнет. Когда Дима смолк, все растерянно уставились на Сизионова. Сизионов помолчал, словно ожидая, не скажет ли Дима еще что-нибудь, и потом, слегка покачивая головой из стороны в сторону, проговорил:

— Ай-ай-ай! Та-а-кой молодой — и та-акой сердитый!— И почмокал губами.

Кто-то хихикнул довольно нерешительно, потом громче, потом еще, еще, и через несколько секунд, глядя на Сизионова, все засмеялись, захохотали, смех перекатывался из края в край стола, только сам Сизионов, как опытный комик, замер, приподняв брови и вытянув губы,— лишь в глубине глаз его затаился добродушный смешок.

Дима сначала недоуменно озирался, потом опустил голову. Его твердые, крутые скулы горели. Если бы он вызнал шквал негодования, возмущения, упреков, если бы на него обрушились со всех сторон! Но все смеялись, только смеялись, единственным ответом ему был смех, начиненный презрительным добродушием, как разрывная пуля — зарядом. Не смеялись только мы, сидевшие поблизости от Димы, и тот старик, что сидел против нас — Коржев. Он исподлобья, с проснувшимся любопытством наблюдал за нами своими выцветшими, многознающими глазами, как будто ждал, что же дальше,

А что могло быть дальше?..

Маша не сводила с Рогачева восторженных глаз. В ее взгляде я ощущал укор себе.

— Дурак,— подумал я о Димке,— просто дурак!— И почувствовал тоскливое злорадство оттого, что — не только я, Рогачев — и тот сорвался, и что же? Итог — один....

Сизионов оказался умным, опытным бойцом, который умеет расчетливо и точно наносить удары.

— Люблю молодежь,— сказал он, позвякав ножом о тарелку, смех затих.— Этакая напористость, смелость, до дерзости даже — хорошо! Так-таки, значит, я и пишу не о том, что есть в жизни, и читать меня поэтому не станут... А вы сами, Рогачев, вы сами — что пишете? Стихи?.. Да нет, вы скорее критик... Что, угадал?.. Такие сердитые молодые люди больше в критику ударяются... Это вот рядом с вами сидит поэт... И отличные, отличные стихи пишет, судя по тому, что я сегодня слышал, толк из него будет! (Сергей с каждым словом Сизионова все глубже втягивал голову в плечи). Но коль уж вы критик — возьмите да и напишите критическую статью. Ей-богу! (Сизионов оглядел сидящих рядом). А то — Сизионов, Сизионов, а я что — не знаю, что я не Лев Толстой?.. Знаю!.. Так вот (он снова повернул голову к Диме) — возьмитесь и напишите! И как следует, молодо, запальчиво — вломите мне, старому хрычу!.. Не смотрите — лауреат, и все такое... А так вот, по гамбургскому, так сказать, счету. Я не обижусь!.. Ну, напишете?

— Напишу!— Он хотел сказать это твердо, а получилось несколько растерянно, да и все время, пока Сизионов говорил, Дима стоял, как школьник, слушающий выговор от учителя.

Но тут Сизионов нанес последний, сокрушающий удар.

— А ведь нет,— сказал он, весело потирая руки. — Ведь не напишете! Критик-то ведь должен быть последовательным, а вы — как? В докладе меня хвалили, а теперь — наоборот... А? Так ведь? Или за вас доклад кто-то другой писал?..

— Нет,— смешался Дима,— я сам.

— Тогда где же вы говорили правду — там или тут?

— Наверное, там шла речь о госте, а тут — о писателе,— неожиданно раздался громкий баритон Сосновского.

Теперь все повернулись к нему. А Сосновский, как если бы не произнес ни слова, спокойно резал ножом отбивную, был целиком поглощен своей подрумяненной, обваленной в сухариках отбивной.

Подавляя минутную неловкость, Сизионов встал.

— За молодость,— сказал он, поднимая бокал.— За смелую, честную молодость, которая не боится ничего, даже...— он выдержал короткую паузу и, обведя сидящих веселым, острым взглядом, проблеснувшим из-под припухлых век,— даже собственных ошибок!..

— За молодость, которая не ошибается,— сказал Коржев, высоко подняв свою стопку. Но его дребезжащий, не сильный голос уже стерся, смешавшись с одобрительным гулом и перезвоном бокалов.

Банкет продолжался.

* * *

Мы постарались выскользнуть незаметно, хотя, впрочем, никто и не вздумал бы нас удерживать, но после того как дверь ресторана захлопнулась за нами, мы добрых полквартала еще мчали, словно спасаясь от погони, пока Маша не взмолилась:

— Ну куда вы несетесь? У меня каблуки!

Только тут мы остановились.

— Батюшки!— простонал Дима сокрушенно.— Срам то какой!

Он еще не мог опомниться — и то хохотал, мотая головой и хлопая себя по бедрам, то с изумлением озирал каждого из нас, будто вопрошая — неужели вправду случилось то, что случилось?..

И мы смеялись, хотя нам было не до смеха.

Падал снег. Он валил мохнатыми хлопьями, повисая на голых ветвях раскидистых кленов, росших вдоль дороги, ложился на тротуар, на перильца вдоль витрины, на вывеску магазина «Канцтовары», под которой, завернувшись в тулуп, как в броню, дремал сторож.

Неожиданно из кишащей снежной пелены вынырнул Сосновский. Его шапка была второпях нахлобучена по самые глаза, пальто распахнуто — наверное, он спешил, боясь, что не догонит. Он молча сунул Диме в руку портфель, вытащил из кармана смятый шарф, накинул на шею. Прищурясь, уколол насмешливым взглядом Диму Рогачева, потом остальных, и весело сказал:

— Ну?..

Должно быть, очень уж скорбно выглядели наши физиономии,— Сосновский рассмеялся. Он смеялся долго, по-птичьи склонив голову набок и наблюдая, как у нас на губах проступают неохотные улыбки.

— Ну? — повторил наконец он, отсмеявшись, — Что за мировая скорбь? Что за черная меланхолия? На вашем мосте, Рогачев, я бы задрал нос выше телеграфного столпа! Вы — победитель!..

— Но... — заикнулся ошарашенный Дима.

— Вздор! Все вздор! А вы как хотите — чтобы вам в ответ Сизионов сорвал с головы лавровый венок и посыпал макушку пеплом? Вы совет его приняли?

— Это про статью?..— переспросил Дима.

— Какой смысл?— сказал я.

— О! — Сосновский иронически вскинул брови. Он хотел еще что-то добавить, но, видимо, передумал.— Куда вы направились? По домам? Спать?

— А что же еще?..— хмуро сказал Сергей.

— Какая романтичная мысль — в такую ночь накрыться одеялом и задать храпака! — Сосновский рассмеялся.— А что, если мы сейчас отправимся ко мне и выпьем по чашечке крепкого кофе?..

Нам открыла молодая женщина — жена Сосновского. Казалось, ее не только не смутил, а даже

Вы читаете Лабиринт
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×