— Вот Петя Семынин — такой высокий, вот с таким чубом, еще диалектология ему не давалась, — убили его под Москвой, и Васю Черепанова, и Митю Головкина тоже...
Сизионов сидел, засунув угол салфетки за борт пиджака, повернув голову к Веронике Георгиевне, и то грустно кивал, то улыбался, не очень, правда, впопад,— он вряд ли слушал, надоели ему, наверное, и эти банкеты, и тосты, и все остальное. А где-то под Москвой, подумалось мне, бу горок земли, над ним столбик и звездочка, и еще столбик и звездочка, и еще столбик и звездочка...
А тут остро и пряно пахло закусками, в бокалах искрилось вино, и Вероника Георгиевна Тихоплав в последний раз вытерла платочком свой сочащийся потом лобик и закончила словами: «За нашего ученика... За Дмитрия Ивановича, за его правдивое и прекрасное искусство»,— так закончила она, и все бросились чокаться, а Сизионову было далеко — он вышел из-за стола и подошел к ней, держа в руке бокал.
Маша с вызовом посмотрела на меня и выпила полную стопку.
— Да вы молодец,— удивленно рассмеялся Сосновский.— Совсем по-фронтовому! Только вам надо хорошенько закусить...— Он принялся класть Маше на тарелочку винегрет, рыбу, еще что-то.
— Выпьем и снова нальем!— сказала Маша.— Слышишь, Клим?
— Да,— сказал я, — Но тебе — на самое донышко.
— Вот противный!— капризно сказала Маша.—Ты что, ты мой опекун? Старый-престарый дядюшка опекун!
Я наполнил ее стопку. Я знал, что она не успокоится, пока ей не уступишь. Но на второй раз Маша только поднесла рюмку к губам и тут же медленно опустила.
— Борис Александрович,— проговорила она тихо,— как по-вашему, каких людей на земле больше — хороших или плохих?
Сосновский рассмеялся, задержав поднесенную ко рту вилку.
— Разумеется, хороших! А вы сомневаетесь?..
— Нет,— задумчиво сказала Маша, глядя прямо перед собой, в пустоту.— Я не сомневаюсь. Но почему же тогда существует зло?
— Какое именно зло?— переспросил Сосновский, любопытно прищурившись.
— Нет,— сказала Маша, засмеявшись вдруг.— Это я так, просто так!
Сашка Коломийцев был верен себе.
Он сел рядом со мной, положил локоть в тарелку с остатками винегрета и сказал:
— Понимаешь ли ты, что такое — Гамлет?..
Оркестрик на низенькой эстрадке надрывался вовсю, желая поразить столичного гостя. Я не умел танцевать.
Я только смотрел, как Маша танцует — сначала ее пригласил Сосновский, потом Олег. В этом не было ничего особенного, молодежи было немного, девушки нарасхват, Но когда Сашка заговорил о Гамлете, мне вспомнилась та самая, неожиданная встреча, пари, и я снова подумал, что они очень подходят друг другу — она и Олег. И еще: танцевали они легко, красиво, не только я — все смотрели, как он бережно, чуть касаясь и в то же время властно ведет ее по кругу, а она, полуприкрыв глаза, с наслаждением и свободой отдается танцу. Я подумал, каким же сумрачным болваном кажусь я рядом с ней. Наверное, чего-то самого простого и самого главного в жизни я не понимаю и никогда не пойму. Другие живут, а я только думаю о жизни, даже танцевать не умею, не то что не умею — просто не хочу, не хочется мне танцевать, не хочется жить, как другие, а как жить? Не знаю. Ничего я не знаю, не умею и не хочу.
Все стали рассаживаться снова, возвращаясь на прежние места. Вернулась и Маша, разгоряченная, сияющая.
— Очень я растрепалась?.. Ужасно хочется пить, налей мне лимонада!
Она жадно выпила, жмурясь от удовольствия, целый бокал.
— Как жалко, что ты не танцуешь! Хочешь, я научу?
— Зачем?— сказал я.— Есть другие партнеры.
Она пристально посмотрела на меня.
— Думаешь, мне очень весело?
— Не знаю,— сказал я.
Она помолчала, я заметил, как задрожали ее губы.
— Знаешь, недавно я заглянула в зеркало — и вдруг увидела себя старой-престарой... Мне вдруг представилось, что у меня седые волосы, на лице морщины, нос клюкой... Смешно, правда?.. Я сидела одна, девочки ушли в кино, а я готовилась к какому-то докладу. И вдруг я подумала: зачем?.. Зачем этот доклад, зачем всё? И так захотелось все бросить — и танцевать, веселиться, смеяться, ведь потом этого уже не будет, понимаешь? Ничего не будет и жизнь уйдет... И вот, когда я танцевала с Олегом, я вдруг все это вспомнила — и мне стало не весело, а страшно, Клим, милый, так страшно... Оттого, что мне ведь не весело, я только напускаю на себя веселье, а мне не весело! Почему? Ты можешь ответить?
— Странно,— сказал я.— Мне казалось, тебе весело.
— Ты ничего не понимаешь. Никто ничего не пони мает, и ты тоже. Какой-то сумасшедший вечер. И весь день. Я с ума схожу, наверное. Давай потихоньку уйдем. Уйдем и будем бродить по улицам. Долго- долго. Хочешь?.. Клим, ну давай!..
Я не успел ничего ответить. Мне только представилось, как мы снова бродим по одним и тем же улицам, и она спрашивает, а я молчу, и мне хочется наклониться и прижаться к ее губам, к ее глазам, к водоворотикам ее ямочек. Но я ничего не успел ответить, когда над столом отрывисто и громко раздалось:
— Не надо.
И звякнула вилка, и это было очень слышно, потому что возникла вдруг настороженная и неожиданная тишина.
Я давно уже перестал следить за тем, что происходит на перекладине буквы П, там, где сидел Сизионов, и только вполуха слышал, как Аркадий Витальевич Гошин поднялся, чтобы произнести очередной тост,— их было уже столько, что никто не слушал Гошина, а он говорил, что в институте найдется немало студентов, которые почтут за честь изучение творчества знаменитого земляка, и что преподаватели в свою очередь... За столом стоял шум, и Гошин позвякивал ножом о пустой бокал, требуя внимания, и вот тут-то, когда все стихло, и прозвучал голос Димы Рогачева:
— Не надо...
Дима весь вечер болтал с девчонками, шутил, но какая-то несвойственная ему саркастичность звучала в его шутках, он как будто веселился назло себе. Когда мы заговорили с Машей, он сосредоточенно разглядывал бутылку, словно размышляя, наливать или нет. А теперь он сидел — вермут так и остался не налитым — и, придерживая рукой дужку очков, как бы удивлялся тому, что на него смотрят.
— Мне послышалось, вы что-то сказали?— фальцетом спросил Гошин. Бокал в его руке чуть вздрагивал.
— Я сказал: не надо,— повторил Дима уже тише, и застенчиво улыбнулся.
— Он пьян! — крикнул кто-то и добродушно захохотал.
— Я не пьянею от стакана вина,— сказал Дима, вставая. Он обвел всех протяжным и медленным взглядом и, все так же застенчиво, смущенно улыбаясь, снова сел.
Над столом пополз тревожный говорок.
— Собственно, что вы этим хотите сказать?..— Сизионов улыбнулся, ловко подхватил с тарелочки кусочек сыра, надкусил уголок.
Дима опять неловко поднялся и неловко обдернул пиджак. Черная оправа резко выделялась на его белом лице.
— Я хочу сказать, что через десять лет никто не будет читать ваши книги. Может быть, не через десять, а через пять.
Поднялся шум. Я увидел глуповато-растерянное лицо Твердохлеба, испуганные, съежившиеся глазки Гошина:
Сизионов водворил порядок.