себя стали припоминать всякие случаи, подробности, искать это «что-то», а если очень захочешь — всегда найдешь..

Маша стиснула мой локоть.

— Клим, неправда!— сказала она.— Я тебе верила раньше, а теперь — теперь особенно!

Но я сказал:

— Подожди, тут слова или логика не играют роли, тут срабатывает что-то другое, тут ни ты, ни другие не виноваты. Вот недавно от человека, которому я верил и верю как никому другому, от этого человека я услышал — он сам сказал мне об этом, я это не сторонкой, не таясь от него узнал, он мне сказал, признался, и уж одно это что сам, что я и не догадался бы подумать о нем такого, нужды признаваться у него не было, это уже одно что-то значит,— так вот, когда он мне сказал, что его деда арестовали как якобы кулака, по ложному навету,— так вот в ту же секунду я поймал себя на том, что этот человек стал для меня неприятен, стал подозрителен, и сейчас же во всем, что я о нем знал, я начал вскрывать — помимо своей воли — какой-то второй, каверзный смысл. Это сейчас же прошло, я и сам тогда этому не придал значения, и он тоже ничего не заметил, но я помню: это у меня было. Тут ничего не поделаешь — рефлекс! И ты меня не убеждай, я знаю. Вот мы идем сейчас, едим печенье, а ты думаешь: а вдруг... а если?.. А ну как это печенье — отравленное?..

— Клим!..

Хорошо, что на улице никого рядом не было, мы уже перешли на тот берег, через мост, а тут всегда малолюдно, иначе к нам подбежали бы, таким голосом она это выкрикнула. У меня даже мурашки пробежали по спине.

— Ты не смеешь так говорить! Не смеешь! Так! Говорить! Не! сме! ешь!

Вот так, если точно соблюдать интонацию, надо было бы изобразить ее слова — после каждого восклицательный знак, а в конце — после каждого слога. И на каждом восклицательном знаке она, ухватив меня за плечи, изо всей силы встряхивала — откуда только силенка взялась такая в ее руках.

Я дал ей себя дотрясти, весь снег она с меня стряхнула. А когда ее пальцы разжались, я положил себе в рот ещё одну печенинку.

— Ты нехороший, Клим!.. Ты злой!.. И сейчас же прекрати жевать!

Я спрятал в карман отощавший кулек.

Я не верил, что она так обо мне думает, она или ребята, в это я не верил. И про Димку и самого себя, вероятно, я все выдумал тут же, на ходу. Я не мог бы сказать — почему, зачем я все это делал и мучил ее — может быть, для того лишь, чтобы на ком-то сорвать злость. За то, что другие могли так подумать, имели право так подумать, за то, что я должен благодарить кого-то и восхищаться им — если кто-то так не думает обо мне!

Но она была на в чем не виновата, я пристыженно смолк, досадуя, что не могу вернуть вырвавшихся у меня слов.

Мы шли дальше медленно, снег мягким, нежным вор-!им ложился нам под ноги, завтра здесь пройдут другие .люди, по белому, чистому снегу, они не увидят наших следов. Как будто нас и не было. Как будто ничего не было и все можно начинать сначала. С самого начала.

— Ты ничего не понимаешь,— сказала она.— Я тоже. Но Борис Александрович... Я до него вообще не знала, что такое литература. Не только литература... Но что у него случилось там, в Москве?.. Почему ему пришлось уехать?.. Теперь здесь... Знаешь, вчера редактор говорит: «А почему вы, собственно, так его защищаете?» — Я говорю: «Потому что он замечательный человек!» А он посмотрел на меня и говорит: «А еще?..» — А что ж еще?.. И Гошин...

Он воевал, ранен был. Я знаю, ты его не любишь... Но почему же так — и в Москве, и в газете, и у нас?.. Почему? Или другие и правда знают, чего мы не знаем? Вот Варя...

Я смотреть на нее не могу, я ей сегодня утром все высказала, все — но я не знаю, она ведь искренне... Она верит Гошину...

— А себе?— сказал я.— Себе самой эта дура верит?

Она помолчала.

А снег все падал и падал, заметая наши следы, и то, что оставались за нами сейчас, и те, что были проложены раньше, сколько раз мы ходили по этой дороге, и в осеннюю слякоть, и весенней ростепелью,— а однажды мы шли тут, мимо этих же домов, мимо этого вот ларечка с заколоченным на зиму оконцем,— шли с букетами черемухи, не букетами даже, потому что если несешь, обхвати обеими руками, прижимая к груди белое, мокрое, радужно блестящее всеми каплями на лепестках облако — это уж не только букет... Мы ездили за черемухой в лодке, вымокли, попали в грозу, мы наломали ее полную лодку, а потом захватили с собой, сколько могли, остальное раздали на лодочной станции... Мы шли этой же дорогой, и все смотрели на нас и просили — хоть веточку, и мы давали — нам не жалко! И когда мы дошли до общежития, у меня осталась одна-единственная веточка, а у Маши — ни одной. Я отдал ей эту веточку, а она сказала: а у тебя? И разломила ее на две части, себе и мне... Белая была черемуха, до голубизны белая, как снег ранним утром...

— Когда же назначена кафедра? — спросил я.

— Завтра.

Ее голос был чуть слышен. И от этого подавленного сникающего голоса во мне опять взбурлила злость. Я представил себе Варю, которая, конечно, выступит... И не одна она...

— Завтра,— повторил я.— Остается мало времени. А надо еще хорошенько приготовиться. Надо хорошенько написать все на бумажке, разборчиво, чтобы Гошин заранее мог проверить. Ложь требует репетиции...

Мы по-прежнему шли рука об руку, но я почувствовал, какой чужой и жесткой стала ее рука.

— Ты тоже не святой, Клим,— наконец сказала она сухо, с ожесточением.— Я еще никому ни в чем не солгала, а ты лжешь.

— В чем и кому?

— Ты знаешь сам.

— Нет,— сказал я, — договаривай,— И подумал oб Изольде.

— Мне противно об этом говорить. Если бы хоть ее не знал весь город...

Кто ее знает? — сказал я.— Город ее знает? Ты ее знаешь? Что вы знаете? Ну, что? Что вы все знаете?..

Я повернулся и пошел — не обратно, не по той же улице, которой мы шли, а — наперерез, через дорогу, к насыпи, тянувшейся вдоль реки. Я поднялся на эту насыпь и спустился вниз. Ноги увязали в снегу по колено.

Я проваливался в сугробы, наметенные под берегом зиму, но мне хотелось, чтобы снег был еще глубже, я шел, барахтался, падал, шел снова, как пьяный. Я вышел на середину реки, рыча какие-то обрывки слов. Только там, на люду, я услышал ее тоненький, испуганный голос:

— Клим! Кли-и-им!

Я стал карабкаться по противоположному склону вверх. Я не оглядывался. Только слышал где-то за спиной жалобный, отчаянный голос:

— Клим! Клим!

До сих пор я слышу этот голос, рвущийся ко мне из темноты.

Сквозь бешенство во мне просыпается жалость. Я оглядываюсь и вижу редкие, еще не погашенные огни женского общежития. Мы около него. Тут совсем рядом. Сейчас она поднимется па крыльцо, стряхнет веничком снег со своих ботиков, с пальто. Она обойдется без меня...

И на другом берегу. Но, кажется, все еще слышу это протяжное, зовущее: «Кли-и-им!..»

Узкая улица. Дома почти прижались к берегу, Здесь нет фонарей. Снег ласково лижет мне щеки. Я иду и ем печенье. Я вытаскиваю его из кармана и грызу. Сухое, хрустящее, которое к чаю. С брусничным вареньем. Жаль, что его так мало. Я ссыпаю в ладонь крошки и бросаю в рот. А пакетик швыряю в снег.

* * *

Я долго кружил по замерзшим ночным улицам, потом очутился на рыночной площади, огромной и

Вы читаете Лабиринт
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×