– Хотите объясниться? – Во всяком случае, разговаривает он вполне здраво. Не нужно его провоцировать.
– Не мешало бы, – сказала я.
– Мне нравится, как вы держитесь, – похвалил меня Келли. – Вы мне понравились с самого начала. Мне бы хотелось вас убить, но я не могу вас убить.
– Отчего же? – Я с трудом подавила крик.
– Я не знаю, какая вы на самом деле.
– Хотите познакомиться поближе?
– Вы не правильно меня поняли. Хотите арахис? Солененький.
– Нет.
– Вы не правильно меня поняли. Я не знаю, какая вы, – старая или молодая. Я давно за вами наблюдал. Иногда вы кажетесь очень старой, особенно когда волосы падают вам на глаза… Почему у вас седые волосы?.. Нет, ничего не нужно отвечать. А потом я вижу ваше лицо, иногда на него как-то по- особенному падает свет, и тогда вы кажетесь удивительно юной… Поэтому я не могу определить, старая вы или молодая.
– Что я должна сказать?
– Не говорите ничего. Любой из ответов заставит меня принять какое-то решение. А я больше не хочу принимать решений. Я устал принимать решения… Вот когда вы станете старой, тогда другое дело…
Я не отрываясь смотрела на его лицо, обмякшее в отсутствие улыбки. Боже мой, он совершенно безумен! Он безумнее любого безумца… Почему же я раньше ничего не замечала? Почему никто этого не замечал ?.
– Вы собираетесь держать меня на привязи, пока я не состарюсь?
– Может быть, вы не успеете состариться и умрете раньше, кто знает. Это ничего не изменит… Мне просто нужно поговорить с кем-то. Мне нужно объяснить. Я хочу, чтобы это знали… Я хочу. Чтобы это знали хотя бы вы…
– И для этого вы посадили меня на цепь? – Я с трудом произнесла это, только теперь по-настоящему осознав весь ужас и всю унизительность моего положения.
– Но разве по-другому вы стали бы меня слушать?
– Вы не пытались. Мы столько раз виделись на съемках, мы даже разговаривали с вами о Фрэнке Синатре, помните?…
– Это был случайный разговор. Ничего не значащий. Меня никто не замечает. Это все потому, что я осветитель. Я всегда стою в тени, за юпитером, вы понимаете? Они ведь даже не удосужились заподозрить меня в убийстве, вы понимаете? Кто может заподозрить в убийстве тень, силуэт на контражуре… Они перетасовали всех, только я был для них пустым местом… Таким же пустым, как коробочка из-под пудры…
– Это не правда. – Я попыталась убедить его, но ничего не получилось. Сумасшедшие разговаривают только с собой.
Келли снова улыбнулся своей страшной улыбкой, существующей отдельно от лица.
– Им даже в голову не пришло меня заподозрить. Это было и хорошо, и плохо… Потому что, если бы они все-таки прижали меня, я не стал бы отпираться. Хотя мне еще многое нужно сделать.
– Что – сделать?
– Не притворяйтесь, вы же знаете что.
Он пересек комнату, и только теперь я поняла то, что до сих пор смущало меня в Келли.
Костюм.
Это был полотняный костюм, широкие от бедер штанины, накладные плечи, четыре кармана на пиджаке. Костюм из пятидесятых…
Келли вернулся с двумя маленькими софитами и установил их прямо передо мной. Потом подключил свет, и яркие лампы почти ослепили меня. Очень долго он подбирал нужный ракурс освещения – так долго, что я уже успела привыкнуть к своей яркой слепоте.
Я не видела ничего, кроме надрывного блеска ламп, Келли же стал за софитами. Теперь его голос существовал отдельно от него.
– Сейчас все ее забыли, эту актрису, Лидию Горбовскую, – вкрадчиво начал он, – а ведь когда-то она сводила с ума, заставляла людей плакать и смеяться, заставляла людей жить… Это была самая красивая женщина. Самая совершенная женщина. Я увидел ее совершенно случайно, в “Иллюзионе”, 5 июля, тогда шел дождь и шла ее лучшая картина “Пока мы верим”. Я влюбился сразу… Нет, я не влюбился, я полюбил. Полюбил по-настоящему. Это была женщина моей мечты, все в ней было идеально. Вы же знаете, что каждому человеку предназначен один-единственный человек… Даже если они разведены временем, столетиями, тысячелетиями. Они могут никогда не узнать друг о друге и жить спокойно… Но стоит им узнать, вы понимаете? Так вот, я узнал свою единственную женщину, я был счастлив, я видел все ее фильмы… Это была пытка, когда в “Иллюзионе” не было картин с ее участием, их очень редко давали… Да и фильмов у нее было не очень много – семь. Семь – счастливое число, божественное число… Я даже ездил в Белые Столбы, в Госфильмофонд… Я познакомился там со всеми, и мне иногда разрешали смотреть.., разрешали смотреть и “Твои глаза”, и “Осенние грезы”… Только тогда я был счастлив. И больше всего ненавидел возвращаться в этот проклятый дом, к своей матери. К существу, прикованному к коляске… Ее разбил паралич, когда мне было четырнадцать, за год до того, как я встретил, как я увидел в “Иллюзионе” “Пока мы верим”… Я ненавидел ее кресло, как оно скрипело колесами, я ненавидел ее и продолжал ухаживать, потому что она была моей матерью, а я должен был быть добропорядочным сыном, иначе это не понравилось бы Лидочке Горбовской, если бы мы когда-нибудь встретились… Я даже глотал таблетки, чтобы умереть, и где-нибудь там…
Боже мой, что он говорит? Его слова слепили меня гораздо сильнее прожекторов, я едва не теряла сознание от страха, по сравнению с безумием Келли любовный бред Леночки Ганькевич выглядел даже респектабельным…
– И где-нибудь там встретить ее. Но дома была мать, за которой нужно ухаживать, и я каждый раз возвращался сюда, чтобы убирать за ней, расчесывать ее жидкие тусклые волосы, стирать ее рубахи… Вы знаете, как пахнут рубахи людей, которые лишены возможности двигаться?… Иногда мне снились сны, что в волосах моей матери свили себе гнезда какие-то большие белые бабочки… Это страшные сны, поверьте, Ева, я до сих пор помню их. Моя мать была очень старой, она родила меня в сорок… Я был поздним ребенком. У меня никогда не было отца, и я ничего не знал о своей матери… До того, как ее разбил паралич, она работала билетером в кинотеатре и, по-моему, выпивала. Да, она пила. Это потом, когда случилось несчастье, она превратилась в добропорядочную старуху с вытянутыми рукавами: у нее была кофта с вытянутыми рукавами… Красная. От нее не было никакого проку, особенно в последнее время, – любой мог залезть в Дом и обокрасть. Вынести все, что я собрал о Лидочке Горбовской… Мою мать тоже звали Лидией, и это убивало меня больше всего… А потом… Потом вдруг произошло самое страшное… Самое страшное, что только можно предположить. Я как-то забрался в ее ящик со старыми письмами, так она говорила, моя мать… Он был забит по самый верх. И знаете, что там было?
Я была готова потерять сознание, я с трудом удерживала себя от этого. Нужно дослушать до конца эту безумную исповедь, может быть, тогда хоть что-то прояснится…
– Знаете, что там было? Все, что я собирал по крупицам, было там в изобилии. Все о Лидии Горбовской. Письма, адресованные ей, записки, адресованные ей, засохшие цветы, адресованные ей… Афиши, фотографии, фотопробы… Это была она сама, вы понимаете, – голос Келли прервался, из самой груди вырвался стон, – Лидочка Гордовская и была моя мать!
Я молчала. Но ему и не нужно было, чтобы я что-то говорила ему.
– Потом… Уже потом она мне все рассказала… Ее перестали снимать, как перестают снимать всех, рано или поздно… В пятьдесят шестом году вышла ее последняя картина – “Твои глаза”… Ее забыли. Ее забыли быстрее, чем всех остальных, такую красивую, такую тонкую… Она не справилась, она запила… Она пила очень долго, а потом родился я, уж не знаю, как это получилось и какой ее дружок сделал это… Вы понимаете, Ева… Ее настоящая фамилия была Веселкина, я даже предположить не мог… Она дала себе слово никогда не вспоминать о кино, о том, кем она была… Но когда я узнал это… Я так и не простил. Я не смог ей простить… Вы понимаете? Невозможно было совместить ту юную красавицу и эту развалину,