Девица по-прежнему сидела за роялем, разорванная партитура валялась у нее под ногами, как мертвая птица. Она уставилась на меня, а я точно так же уставилась на нее. Ее глаза стали щелочками, и она показала мне язык.
Мать проводила доктора Гордона до входа во внутренние помещения клиники. Я поплелась следом, а когда они повернулись ко мне спиной, рванулась к девице и стукнула ее двумя руками по ушам. Она сразу же убрала язык, и лицо ее окаменело.
Я вышла на свежий воздух. Светило солнце.
Огромная черная машина Додо Конвей растянулась в тени дерева, как пантера. Эту машину-пикап заказала первоначально для себя одна видная общественная деятельница — большую, черную, без единой искры хрома и с черными кожаными сиденьями. Но, получив машину, дама загрустила. Уж больно та была похожа на похоронную. Точно так же решили и все остальные, и поэтому никому не захотелось ее перекупать, так что чета Конвей получила ее с большой скидкой и перегнала к себе в гараж, сэкономив на этом пару сотен долларов.
Сидя на переднем сиденье, между матерью и Додо, я чувствовала себя тупой и разбитой. Каждый раз, когда я пыталась на чем-нибудь сосредоточиться, мой мозг, как фигурист, вылетал на пустынную гладь катка и начинал выписывать на ней замысловатые, но бессмысленные пируэты.
— Я с этим доктором Гордоном завязала, — сказала я матери, когда Додо и ее черная машина скрылись за соснами. — Позвони ему и скажи, чтобы он на следующей неделе меня не ждал.
Мать улыбнулась:
— Я так и знала, что моя малютка не такова.
Я с подозрением посмотрела на нее:
— Что значит «не такова»?
— Не такова, как эти страшные люди. Эти страшные люди, эти живые мертвецы там, в клинике. — Она чуть помедлила. — Я так и знала, что ты решишь поправиться сама.
СТАРЛЕТКА УМЕРЛА ПОСЛЕ ШЕСТИДЕСЯТИВОСЬМИЧАСОВОЙ КОМЫ
Я принялась рыться в сумочке — и посреди клочьев бумаги, косметички, ореховой шелухи, медяков и гривенников, и синей коробочки, в которой было девятнадцать фирменных лезвий «Жиллет», нашла моментальную фотографию, которую сделала сегодня после обеда в будке, раскрашенной в оранжевую и белую полосы.
Я поднесла ее к фотографии, крайне расплывчатой, на которой была изображена мертвая девица. Тут рот и там рот. Глаза на моментальном снимке были открыты, а на фотографии в газете — закрыты. Но я понимала, что если отжать веки умершей, то ее глаза взглянут на меня с тем же мертвым, черным и отсутствующим выражением, как глаза на моментальном снимке.
Я спрятала его в сумочку.
«Посижу здесь, на солнышке, до тех пор, пока вон на тех башенных часах не набежит еще пять минут, — сказала я самой себе, — а потом пойду куда-нибудь и сделаю то, что задумала».
И тут же во мне проснулся всегдашний хор тоненьких голосов:
— А разве, Эстер, тебя не увлекает твоя работа?
— Ты ведь знаешь, Эстер, что ты самая настоящая неврастеничка.
— Так у тебя ничего не выйдет, так у тебя ничего не выйдет, так у тебя ничего не выйдет.
Однажды душным летним вечером я провела целый час, обнимаясь и целуясь с волосатым, гориллообразным студентом права из Йейля, потому что мне было жаль его: он казался таким страшилищем. Когда мы оставили это занятие, он заявил:
— Я тебя понял, детка. Годам к сорока ты превратишься в самый настоящий синий чулок.
— Артефакт! — воскликнул преподаватель творческого мастерства в колледже, прочитав мой рассказ под названием «Большой уик-энд».
Я не знала, что такое «артефакт», так что пришлось заглянуть в словарь.
Артефакт — подделка, одним словом — стыд и срам.
— Так у тебя ничего не выйдет.
Я не спала уже двадцать одну ночь подряд.
Я думала о том, что на свете нет ничего прекрасней тени. Миллион движущихся теней и бесконечное множество теней неподвижных. Тень таилась в ящиках письменного стола, в шкафах, в чемоданах, тень жила под домами, деревьями и камнями, тень была в глубине человеческих глаз и улыбок, и тень, долгие мили сплошной тени — на ночной стороне Земли.
Я взглянула на две телесного цвета полоски пластыря, наложенные крест-накрест на мою правую ляжку.
Этим утром я предприняла первую попытку.
Я заперлась в ванной, наполнила ванну теплой водой и достала лезвие «Жиллет».
Когда какого-нибудь римского философа или кого-то в том же роде спрашивали, какой способ самоубийства он предпочитает, он отвечал, что хочет вскрыть себе вены в теплой ванне. Я подумала, что это, должно быть, легко — лежать в теплой воде, наблюдая, как два алых цветка вырастают у тебя из запястий медленными и безболезненными всплесками в чистой прозрачной воде, пока, одурманенная как маком, ты не скользнешь в забытье под ее поверхность.
Но когда дело дошло до того, чтобы приступить к этому самой, кожа на запястьях показалась мне такой белой и такой беззащитной, что я не смогла решиться. Мне почудилось, будто то, что я вознамерилась умертвить, обитает вовсе не под кожей и вовсе не в тонких синеватых прожилках вен, напрягшихся, когда я сдавила себе запястье, а где-то в другом месте, гораздо глубже, — и добраться туда будет гораздо труднее.
Необходимо сделать два движения. Чиркнуть по одному запястью, потом по другому. Нет — три, потому что придется переложить бритву из одной руки в другую. А потом я лягу в ванну.
Я подошла к аптечному шкафчику. На нем было зеркало. Если сделать это, глядя на себя в зеркало, покажется, что просто смотришь спектакль, в котором играет кто-то другой.
Но человек на глади зеркала был слишком глуп и слишком парализован страхом, чтобы на что-нибудь решиться.
Тогда я подумала, что неплохо бы для практики устроить небольшое кровопролитие. Я села на край ванны и закинула правую ногу на левую. Подняла правую руку с зажатой в ней бритвой и позволила ей упасть, как топору гильотины. Бритва вонзилась в ляжку.
Я ничего не почувствовала. Сперва. Потом ощутила в глубине плоти нечто вроде легкой щекотки, и из пореза показалась кровь. Она была темной, как рубин, и струилась у меня по ноге, стекая в черную кожаную фирменную туфлю.
Я подумала было немедленно улечься в ванну, но сразу же сообразила, что на колебания у меня ушла уже большая часть утра, и мать скорей всего успеет вернуться и отыскать меня прежде, чем все будет кончено.
Так что я перевязала порез, спрятала в сумочку пачку лезвий и на автобусе в одиннадцать тридцать поехала в Бостон.
— К сожалению, детка, в тюрьму на Оленьем острове метро не ходит. Да и вообще это никакой не остров.
— Да нет, остров, раньше это был остров. Просто его потом соединили с материком.
— А метро туда не ходит.
— Но мне надо попасть туда.
— Послушай-ка, только не надо плакать. — Толстый кассир из своей будки с сожалением посмотрел на меня. — А зачем тебе туда, детка? У тебя там кто-то из родственников?
Люди проходили мимо меня и исчезали в поездах метро, озаренные искусственным светом в здешней тьме. Поезда шныряли туда и сюда в туннелях под Сколлей-сквер. Я почувствовала, что на глаза у меня набегают слезы.