— Покупаю, покупаю. Хорош ваш Жорж, извините за невольную рифму. Тащите его сюда, завтра же и тащите. О цене договоримся. — Ленни поднялась. — Нет, погодите. — Студенкин стал снова тасовать снимки. — Н-да… Интересные ракурсы. И свет тоже. А кто снимал?
— Эйсбар. Сергей Эйсбар.
— Тоже продаете?
— Продаю.
— Знакомое имя.
— Киносъемщик. Неделю назад ушел с фабрики Ожогина.
— Что так?
— Не понравилось.
— Это хорошо, что ему не понравилось у Ожогина, — задумчиво произнес Студенкин. — Знаете что, мадемуазель, тащите вашего киносъемщика тоже. Любопытнейший может получиться альянс… любопытнейший…
Глава 10
Конец фильмы
В квартире Ожогина царила мертвая тишина. Сам он угрюмо сидел в кабинете, прислушиваясь, не раздадутся ли звуки со стороны комнат Лары. Звуки не раздавались. Лара спала. Горничные жались по углам. На кухне повар-француз боялся лишний раз ударить ножом по куску мяса. Столовая, обычно полная народа, обезлюдела. Господа больше не принимали. Даже кенар перестал чихать и кашлять. Даже два пуделя, Чарлуня и Дэзи, прекратили свою вечную возню и, словно почуяв настроение хозяев, лежали у ног Ожогина неподвижно.
Несколько дней назад после почти месячного пребывания Лары в Шереметьевской больнице Ожогин привез жену домой. Доверить столь великую драгоценность карете «Скорой помощи» не смог, поэтому вез сам в своем василькового цвета авто, подняв и наглухо задраив откидной верх машины. Подъехав к дому в Кривоколенном, осторожно извлек Лару из салона и понес на руках в бельэтаж. Дома сразу отнес в спальню, положил на кровать, бережно распутал вуаль, снял шляпу и умелыми руками начал расстегивать пуговицы и крючки на платье. Долго освобождал Лару от тесной одежды, потом так же умело занялся нижним бельем. Прибежала сиделка, заранее нанятая Ожогиным, но он жестом показал, мол, уходите, сам справлюсь. Накрыл Лару атласным одеялом и только после этого разрешил себе посмотреть на ее лицо.
Лицо Лары было черного цвета. Ожогин вздрогнул. Он знал, что это не ее лицо — всего лишь целебная мазь, но на мгновение ему стало страшно. Бинты сняли только вчера вечером, и когда Ожогин утром приехал в больницу за Ларой, та ждала его полностью одетая сестрами милосердия — в глухом платье с высоким воротом и широкополой шляпе с густой вуалью. Ожогин пересилил себя и пристальней всмотрелся в черную маску, которая теперь надолго заменила Ларе лицо. Мазь не могла скрыть главного: изуродованной правой щеки, шеи и подбородка. После того как целебные мази и притирания больше не понадобятся, они будут выглядеть как сплошной красный рубец. Левая щека пострадала меньше, но и ее не смог бы замаскировать самый искусный грим. Волосы Лары, частью сгоревшие, частью сбритые в больнице, начали отрастать. Однако темный ежик рос неровно, оставляя частые проплешины, которые уже никогда не зарастут. Ожогин зажмурился, но тут же обругал себя за малодушие и поспешно начал хвалить за то, что сообразил, предусмотрел, успел поменять полностью обстановку в спальне и будуаре Лары, незаметно убрав все зеркала и зеркальца из квартиры. Он долго не знал, что делать с зеркальной стеной в ванной. Выламывать ее не представлялось возможным. Но выход нашелся, и теперь на месте зеркальной стены красовался витраж с райскими птицами красно-сине-зеленой расцветки.
На следующий день после возвращения из больницы у Лары началась новая жизнь. Приходили из шляпного ателье, приносили тюрбаны и чалмы, широкополые мушкетерские шляпы и крошечные тесные «кастрюльки». Примеряли, прилаживали, особенно внимательно следя за тем, чтобы шляпа как можно больше закрывала лицо и шею. Приходили от парикмахера, приносили парики: модные каре с низкой челкой разной длины, локоны, струящиеся по плечам, высоко забранные на греческий манер узлы, короткие стрижки с кудрявой макушкой. Лара выбирала, капризничала, бросала парики на пол. Уходя, девушки из мастерских шептались, перемигивались. Лара знала, что на ее счет будут сплетничать, рассказывать подружкам, обсасывать каждую подробность поведения, да что сказала, да как швырнула на пол, да как топнула ножкой, и это ей было приятно.
О ее внешности по Москве давно ходили слухи, но об этом она старалась не думать. Вот когда она выздоровеет и вернется на экран, они увидят настоящую Лару Рай. Приходила массажистка, долго мяла тело, выламывала руки и ноги, чтобы вернуть мышцам былую эластичность, а суставам — подвижность. Прибегал Ожогин, забрасывал Лару мехами и шелками, окутывал тончайшими ароматами. Ей уже разрешили вставать, и она иногда совершала моцион по квартире.
В тот день она действительно долго спала, а Ожогин в своем кабинете прислушивался, не раздастся ли шорох из спальни. Потом пришла дама, призванная заниматься маникюром и педикюром. Руки Лара не дала — на тыльной стороне ладоней тоже были ожоги, и соприкосновение с водой или кремом было решительно невозможно. Когда же были заботливо умаслены все пальчики на ногах, а ногти покрыты темно-алым, почти черным, лаком и молчаливая мастерица-итальянка удалилась (русских фильмов она не смотрела и кто такая Лара Рай знать не знала), Лара решила перебраться с кровати к столику, куда поставили поднос с чаем. Спустив ноги с кровати, она полюбовалась темными четырехугольниками лака, придающими изящество белокожим ступням. Лара привыкла любоваться собой со стороны. Свои фильмовые картины она смотрела редко и не очень узнавала в них черно-белую женщину, плавно передвигающуюся по кадру из угла в угол. Во время съемок ей виделась совершенно другая фильма — световая, цветная, где много ветра, где солнечные лучи пронизывают кудри, где она увязает в песчаных барханах, а листья — то ли клена, то ли каштана — облепляют ее тело. Когда-то давно, в самом начале своей карьеры, она пыталась говорить об этом с Ожогиным, но получила ответ: «Синематограф — искусство грубое». Она долго удивлялась тому, с каким ажиотажем зрители реагировали на эти «черновички», как мысленно она называла черно-белые фильмы — нечто то ли кабинетное, то ли кухонное, что никак нельзя впускать в гостиную, к свету люстр, распахнутым окнам, открытому роялю, зажженным свечам. Особенно Лару интриговал ветер. С ним столько всего могло происходить на экране. Но снимали в пыльных павильонах.
Да, и она, конечно, изменяла Ожогину.
Она прошла от кровати к окну. Что-то неуловимо изменилось в комнате, но она никак не могла понять, что именно. На улице было солнечно и, наверное, свежо. На бульваре раскрылись тюльпаны. Лара еще раз внимательно присмотрелась к своей спальне и вдруг поняла, что вместо двух зеркал на стенах красуются милейшие пейзажи. Белые лодки на синем побережье, паруса, которые дивным образом отражаются в облаках, фиолетовый пляж с зонтами мороженщиков и милым стариканом, тянущем на поводке собачку. Картины Лару развеселили. Ожогин на удивление трогателен. Ничего не забыл. Обо всем позаботился.
Она решила выйти на бульвар. Оделась сама. Вчера она опять выгнала девушек из парикмахерской с их глупейшими шиньонами и париками и потому осталась с собственным темным бобриком. Прикоснуться к лицу она боялась. Порылась в ящиках стола, но зеркальца не нашла. В сумочке тоже. Господи, какое детство! А может быть, он прав… Лара не видела покрытые черной мазью и оттого кажущиеся обугленными щеки и скулы, лодочки глаз, вокруг которых не было ни ресниц, ни бровей. Губы почему-то выжили, и эти полоски нежной бледно-коричневой кожи казались наспех пришитыми к черному лицу. Легким движением руки во фланелевой перчатке она тронула лицо и что-то поняла. Поняла, что не стоит храбриться, устраивая скандал по поводу зеркальца. Бог с ним! Врач, высокий отрешенный шатен с прозрачными глазами почти без зрачков (он пользовал Лару уже не один год, и каждый раз, когда появлялся в доме, Лара думала о том, хороша ли будет интрижка с ним иль нет), оставил ей полотняные наклейки на лицо. Сказал, что привез из Швейцарии — результат дерматологических разработок, начавшихся в Первую мировую