знати выступать в домах или погостить, путешествующие музыканты отказывались. Но на приглашение провести несколько дней в доме Ожогина Ладислав Лямский вдруг согласился. Кажется, обратил внимание на печальный взгляд полного господина, приславшего букет цветов певице и коробку с редким коньяком — музыканту.
Гостили Лямские всего два дня. Ожогин показывал им выписанный из Франции атлас растений, которым, вероятно, могло бы найтись место в здешних садах. Виолончелист говорил по-французски, и, слушая его, Ожогин принял решение пригласить учителя иностранного языка, забыв, что дома, в Москве у него несолько лет жил китаец, с которым он так и не выбрал время позаниматься. Свой род занятий он отрекомендовал как «по строительной части». Но вечером, когда, закутанные в пледы, они все сидели на террасе второго этажа, когда заговорили о том, что небо и море сливаются в экран, очерченный рамками горы справа и кипарисами слева, он чуть не сдался.
— А вы хотели бы сыграть для фильмы? Не для глупой мелодрамы, конечно… Но если крупная трагедия? — отчего-то волнуясь, спросил он Лямского.
Лямский, невысокого роста человек с улыбающимися глазами, едва не подпрыгнул на стуле от удивления:
— Я наконец узнал вас, Александр Федорович! Узнал! Мы были однажды на вашей премьере — что это было? «Каскады нот в сияньи звезд»? Ну, что-то в этом роде. Давно, правда… Да, я играл бы, но, знаете, не как сопровождение, а в дуэте с фильмой. Думал об этом. Вот, смотрите, по нашему экрану, — он показал на бледное молочное небо перед ними, — двигается облако. — Лямский уже открывал инструмент и ставил его перед собой; виолончель была решительно крупнее, чем он, и даже казалось, что это не музыкальный инструмент, а его волшебный походный домик, что он может — раз! — и исчезнуть в нем. — Облако — я даю ему тему, — он сыграл несколько нот.
Поплыла мелодия, и, следуя ей, облако, висевшее доселе статично, вдруг двинулось в путь. Чардынин усмехнулся. Ожогин рассмеялся. Певица поцеловала мужа в плечо. Вдруг ветер пригнал еще три облака — и Лямский дал по нотному кульбиту каждому из них. Они — три сливочных помпона — остановились словно прислушаться и вместе с четвертым меланхолично двинулись из «кадра», куда-то в сторону Ливадии. Виолончель пропела брутальный пассаж — и небо вдруг посерело, молочная пелена обернулась темной подпушкой, блеснул металлический предгрозовой луч солнца. Певица постукивала пальцами по столу в такт мелодии, окутывая мужа любовным взглядом. Ожогин продолжал смеяться, утирая глаза платком — выступили слезы. Чардынин несколько озадаченно переводил взгляд с Лямского на небо и обратно. Мажорная буря вдруг оцепенела — пауза, — бьется только одна высокая струна со звуками ожидания — то ли гудок поезда вдалеке, то ли чей-то стон во сне. Все затихли. Насторожились. Чардынин оглянулся. Слуга, державший в руках поднос с чаем, тоже застыл. В наступившей тишине над столом пролетела ночная бабочка. И Лямский закончил представление бравурным кафешантанным пассажем. Жена зацеловала его, затормошила. Остальные аплодировали.
— Но на месте облака могут быть гонщики или путешественник, заблудившийся в горах, понимаете? — спокойно продолжил Лямский разговор. — Или какой-нибудь странный комик, какого еще не было. Без торта под мышкой и ломания стульев, а молчаливый тихий человек. Печальный, как вы, Александр Федорович.
Скоро стемнело. Вернулись в гостиную. Отражения в стеклах балконов и окон умножали количество присутствующих. Жена Лямского, смуглая Изольда, не проронившая за день ни слова, тоже захотела показывать фокусы: встала перед невидимым роялем, перевернула несуществующие нотные листы, дав указание отсутствующему аккомпаниатору, приветствовала зал скромным поклоном и запела. Это был романс Аренского, очень грустный и внезапно рассыпающийся на капельки авангардистских нот в конце каждого куплета. Ожогин отвернулся к окну — его начали душить слезы, в нем неостановимо таяла боль, примороженная в разных уголках, коридорах, чуланах его большого тела. Он остро позавидовал любовной дружбе Лямских, тому, что, кажется, они так и не покинули будуар медового месяца и взглядами, поворотом головы, быстрой готовностью к помощи — передать шаль, салфетку, бокал, — воздушным поцелуем продолжают ласкать друг друга с нежностью, которую поселили между собой сотню лет назад.
Ожогин первый раз за полтора года без Лары признался себе в собственном одиночестве. В том, что оно мучит его, как грязная одежда, прилипающая к телу, не дает дышать, мешает двигаться. Вдруг он с ошеломляющей ясностью понял, что всегда был одинок. Что они с Ларой назывались парой, но по- настоящему никогда не были вместе — рука в руку, глаза в глаза, — и что его любовь к ней, которой с избытком хватало на двоих, не избавляла от одиночества, а лишь прикрывала его жалким покровом иллюзий. Он вздохнул — да так громко, что перебил певицу.
— Да что ж это я! Простите великодушно! Какой же стыд глупейший, — закашлялся Ожогин и чуть не расплакался. Как ребенок — ливнем и с соплями.
— Это вы меня простите, — смутилась певица. По инерции она продолжала свою пантомиму и сделала знак невидимому аккомпаниатору убирать ноты.
— Да нет, что вы, — расстроился Ожогин. — Наоборот, слишком прекрасно… у меня обстоятельства неудачные, поэтому… Открывайте, открывайте ноты, — он подошел к тому месту, где между столиком с чаем и книжными шкафами рукой певицы был нарисован рояль. — Не убирайте ноты!
— Тогда вот что — из американского шансона! — Изольда дала знак покорному аккомпаниатору, несколько раз пристукнула пальцами по несуществующей доске рояля и очень смешно завыла на чужом языке. Ноги ее стали сами по себе пританцовывать неизвестный еще Ожогину танец чарльстон — легко- легко, едва-едва, и только приподнявшись над полом, она почти сразу остановилась. Все восторженно зааплодировали.
Ночью прошла гроза. Ливень двигался к дому медленно-медленно, со стороны моря, как громадный поезд из потоков воды — или так снилось Ожогину. Утром оказалось, что чудесная пара уехала чуть ли не с рассветом. Помчались на своем узком блестящем «Мерседесе», тоже напоминавшем неведомый музыкальный инструмент, куда-то в горы. К оставленному на веранде благодарственному письму Лямский приложил обязательство «….дать серию выступлений — количество должно быть оговорено в отдельном порядке — с синематографическими полотнами, выпущенными в свет господином Александром Ожогиным. На темы безудержных приключений и безрассудных афер…». На следующий день казалось, что музыканты всем приснились.
…Были исследованы павильоны строящейся в пяти километрах водолечебницы — Чардынин после вечера с Лямскими настоял на визите Ожогина к врачу, тот порекомендовал бассейн с теплой морской водой. Попробовали, но решили отложить купания до весны — когда можно будет пользоваться купальней в море. Проехали мимо дворца в Ливадии — оба вспомнили, как десять лет назад снимали документальную фильму про благотворительный базар, имели успех и благодарность от царской семьи, а все потому, что Ожогин не пожалел пленки на съемки бантов юных принцесс и снял четырех девочек в виде удивительной клумбы. На Крещение и раннюю Масленицу никуда не выезжали и никого к себе не приглашали. Было выписано множество журналов, по большей мере заграничных — с ними Ожогин и коротал время.
Сам собой среди прочих вынырнул американский «Сине-магазин». Номера, где в центре были статьи о «деле Фатти» — запутанная криминальная драма, в которую был вовлечен знаменитый комик-толстяк, Чардынин от Саши припрятывал. Те же выпуски, где подробно излагались действия Адольфа Цукора, венгра, создававшего на глазах у всего мира киноимперию на Холливудских холмах, наоборот, незаметно подкладывал. Для переводов был нанят студент-юрист, находившийся в Ялте на излечении. Тихоня-очкарик владел и английским, и французским языками, что даже Ожогина несколько озадачило — таких людей он раньше не встречал. И в первые дни присматривался к Петру Трофимову, так отрекомендовал себя студент, с тем азартным любопытством, с которым смотрел когда-то на обитателей своего московского домашнего зверинца.
Петя переводил мерным спокойным голосом с любой строчки, которую пальцем отчеркивал ему Ожогин. Отточенный карандашик в руке. Спина выпрямлена. В великоватых круглых очках отражаются настольная лампа, шкаф и часть лица самого Ожогина. Закончив статью — прочитав фамилию автора, место написания и дату, Петя аккуратно накрепко закрывал рот, как будто кончался завод специальной машинки, и молча ждал следующей команды. А Ожогина устраивало, что переводчик в большей степени смотрелся ловко сконструированным аппаратиком, чем человеком.
Из журналов следовало, что в Америке творились чудеса. Адольф Цукор — на фотографии