сигнализацию «Монтеро», и хотя дедов гараж, куда следак загнал джип, оставался, естественно, незапертым, о том, чтобы высадить стекло машины, он не думал. И сложно сказать, что тут было для него существенней: по-прежнему едва функционирующие конечности, пистолет (ПМ, кажется), вытащенный важняком из-под мышки и молча упертый дулом Кириллу в лоб на прощание, или полная апатия, владевшая тем с последнего допроса в кабинетике а-ля райсобес…
Шалагин пощелкал выключателем, ничего не добился, открыл машину, выхватил, отпихнув Кирилла, из бардачка «маглайт» с длинной тяжелой металлической ручкой, удобный в драке. Закрыл ворота изнутри, включил фонарь, навел на Кирилла, слепя. Распахнул правую дверцу, сцапал его за затрещавшую майку и выволок наружу — Кирилл сорвался с подножки, ступил на больную ногу, потерял равновесие, завалился на машину; важняк несильно приложил его «маглайтом» по уху, рывком отодрал от джипа и припечатал спиной к кирпичной стене. Кирилл щурился, отворачивался от бьющего прямо в рожу света — а Шалагин молчал, дыша, как после тяжелой работы.
— Умный, сука… — просвистел, наконец, следак со странной интонацией: Кириллу почудилось, одобрительной. — Отмазу придумал, да — даже если допрут и наедут?.. Типа гараж ломанули, я тут при чем — так?.. Я вообще за границей был…
Кирилл молчал, зажмурясь. Под веками елозили сиреневые круги.
— Он видел… — произнес Шалагин все так же отрывисто. — Хер старый напротив… Видел, осенью прошлой, как тачку сюда загоняли… Удивился, потому что никто тут не живет давно… Иномарку темную, «сарай»… Ключами все, говорит, открыли, закрыли… А потом замок с ворот пропал… — он помолчал: — Короче, если я опять услышу, что ты ничего не знаешь… Что кто-то просто так сюда полез — где видно, что не живут… Столько лет не лазил, а тут как раз взял и полез… Если, блядь, я это услышу… — у него словно перехватило дыхание. Он отодвинулся от Кирилла, переложил фонарь в левую и достал пистолет. Опустил флажок предохранителя; сунув «маглайт» под мышку, передернул затвор, приставил дуло к Кирилловой голове, больно нажимая. — Я тя тут просто положу, сука. Сопротивление, скажу, при задержании… — брякнул «макар» на капот и перехватил фонарь так, чтобы удобно было бить ручкой. — Ну?
— Что?..
Удар промеж глаз. Кирилл даже не сразу понял, что произошло. А потом оказалось, что он сидит под стеной, бессмысленно разевая рот. Важняк опустился перед ним на корточки, потрогал правое, больное Кириллово колено:
— Эта, да? — уточнил спокойно. Кирилл рефлекторно дернулся назад — но там была стенка. Шалагин повернулся удобнее, отвел руку с фонарем.
— Не надо! — вырвалось у Кирилла.
Шалагин, не опуская руки, поднял брови («ну?») — о чем Кирилл в темноте, скорее, догадался.
Больше он объясняться не будет… Он просто через секунду сломает мне колено…
— Да! — поспешно выдохнул Кирилл, понятия не имевший, что следак хочет слышать.
Вопросительное ожидание. Еще секунда. Колено. Удушье паники: что говорить?!
— Смирницкий! — неожиданно для себя крикнул Кирилл.
— Кто?
— Влад Смирницкий… — повторил он, еще не понимая, зачем назвал это имя.
— Он взял тачку? — подсказал Шалагин.
— Да…
— У него бабки?
— Да…
Не думай, что ты чем-то отличаешься от других…
Это только пока тебя не приперло…
Что бы там ни говорил Амаров о его вырожденчестве и ослаблении жизненного инстинкта, с некоторых пор Кирилл отлично знал, где предел всему этому. За которым даже в нем не остается ничего, кроме сплошного жизненного инстинкта. Шалагин с мордатым Игорем и третьим, коренастым, ему этот предел убедительно продемонстрировали.
Кирилл, к слову, так в итоге и не понял, почему всегда цеплялся за правила, «сохранение себя» и прочие, как выражался Хавшабыч, сословные предрассудки: в силу убеждений или просто ради оправдания житейской беспомощности. В любом случае, абсолютизировать все это, как выяснилось, не стоило — и уж тем более заявлять (как Кирилл когда-то, когда был моложе, болтливей и самоуверенней), что ко всему этому и сводится
Тогда, на том допросе, Кирилл ведь еще долго держался — и не потому, что на что-то надеялся, а потому, что чувстовал: на него прет коническое, тупое, с пятачиной, свиное рыло, мертвое, зажмуренное, сероватое, ослизлое на вид, и подчиняться ему было даже невыносимей, чем терпеть какую-нибудь очередную «ласточку». Но так ему казалось лишь какое-то время. Потому что потом боль стала все равно невыносимей. В конце концов нет НИЧЕГО невыносимей ее.
В конце концов, правила, противоречащие Ж
В общем, сделанные Кириллом выводы были вполне жизнеутверждающими.
Миша долго лежал на спине, потом отвернулся к стене и осторожно выковырял из щели дощатой рассохшейся лежанки лезвие, выломанное из одноразового станка. Заныкано оно в свое время было без конкретного умысла, на всякий случай, по арестантской привычке. Мойка на тюрьме ценится; этапируют его — другому пригодится… Но — понадобилась вот самому…
Он, случалось, представлял себе, как это будет, — но всякий раз не всерьез. Миша вообще относился к людям, практически незнакомым с суицидальными фантазиями, — и даже тюрьма ничего почти в этом отношении не изменила; наоборот, здесь так приходилось концентрироваться на выживании (во всяком случае, поначалу), что слишком очевидной делалась самоценность процесса. А уж трех лет хватило ему, чтобы вполне тут адаптироваться. И даже опасность, грозящая ему как стукачу, как всякая опасность, лишь способствовала живучести.
Из колеи его вышиб этот Кирилл. Миша, естественно, не ожидал встретить в рязанском ИВС человека прямиком из Шотландии — едва ли не самой любимой своей страны, знакомой чуть не до каждого лоха и глена, каждого виски-бара на эдинбургской Роял Майл и вкусового оттенка двадцатисемилетнего Tomintoul Gentle Dram. Он, естественно, не мог удержаться, чтобы не начать его расспрашивать, — и чем больше Кирилл говорил, чем стремительней и бесконтрольней память заваливала Мишу картинками, цветами, звуками, запахами, его собственными когдатошними настроениями и мыслями (пятна вереска, делающиеся к концу августа из бледно-сиреневых ярко-лиловыми, зеленые пустоши, серые скалы, желтые участки сухой травы, россыпи грязно-белых овец, которых тут в несколько раз больше, чем людей; запах черных гнилых водорослей, густо облепивших прибрежные валуны в Сент-Эндрюсе, и запах baked potatoes, повсеместный в Эдинбурге; айсберг зимнего Бена, Бен-Невиса в абсолютно гладком зеркале горного озера; оранжевое солнце за решетчатыми фермами громадного, но далекого отсюда моста через Ферт, его блики на башенных кранах и в окнах домов вдоль Королевской Мили, в которых уже загораются огни, вычурные шпили, чернеющие на фоне золотистой дымки, ряды красных задних огней по левой стороне уходящей из-под ваших ног Princess street и мягкие, с ягодным привкусом помады губы двадцатиоднолетней жены (уже девятый день как), с которой вы стоите на Кэлтонском холме…), тем ближе становились цементные колючие стены, ядовитей — гнилой дух собственного потного тела, непригодней для дыхания — перенасыщенный углекислотой воздух, тем жутче казалась принципиальная внеположенность твоего существования тем смыслам и радостям, которыми ты его до поры оправдываешь и без которых оно вполне при необходимости обходится. При необходимости оно вообще вполне обходится без тебя — по крайней