Просветил и воспитал себя Адам Егорович сам — и только сам. Тут, несомненно, было чем гордиться, и он, вероятно, гордился, по крайней мере не упускал случая, чтобы не подчеркнуть это. Анна Куприяновна Волосович-Грязнова, двоюродная сестра Максима Богдановича, вспоминает:

«Адам Егорович знал себе цену. Он часто говорил: „Спроси у своего дяди (это значит, у него), он тебе обо всем расскажет“; „в библиотеку тебе не надо ходить, все, что тебе понадобится, ты найдешь у своего дяди“ и т. д.»

Но справедливо и другое: научным стремлениям Адама Егоровича нельзя отказать в известной энциклопедичности. По характеру своих научных и житейских интересов он, несомненно, был тем, кого называют емким и благородным словом «просветитель». Адама Егоровича интересовали социально- общественные теории, педагогические системы, литература и театр, банковское и горное дело, злободневная публицистика и возможность практической революционной работы, но только в этнографии и в смежных с нею областях он оставил нечто стоящее внимания. Подлинным его вкладом в науку был и остается труд «Пережитки древнего миросозерцания у белорусов», — «юношеский», как говорил Адам Егорович, труд.

Кстати, нам есть смысл послушать самого Адама Егоровича.

То, что он сетовал на науку, в которой обманулся, мы уже знаем. «Объять необъятное и притом с негодными средствами» — помните это? К концу жизни Адам Егорович подводил итоги. Писал воспоминания. Возможно, как никогда раньше, все его мысли обратились к родному народу. Это не догадка. Можно соответственно процитировать Адама Егоровича, и если мы не делаем этого, то только для того, чтоб не перегружать наше повествование цитатами. Были тридцатые годы. Беларусь уверенно заняла то почетное место, о котором мечтали лучшие ее сыновья, в том числе и Максим Богданович. Бурно развивалась национальная культура — на родном языке и на родной почве. Казалось нелепым, что еще совсем недавно, в начале двадцатых годов, даже такой ученый, как Карский, человек, положивший столько труда на то, чтоб доказать историческое и культурное своеобразие белорусов среди других славянских народов, мог еще считать проблематичным успешное развитие белорусской культуры в ближайшее время на национальной почве. О, эта «объективная» наука! Как трудно ей быть объективной и как трудно удержаться от предсказаний!

Адам Егорович подводил итоги. Как всякий более или менее реалистически мыслящий человек, он не мог не видеть успешного разрешения всех тех проблем, к которым приобщился еще в юности и от которых так или иначе отошел в более поздние годы. Что должен был чувствовать, что должен был думать теперь Адам Егорович? Считать, что зря прожил жизнь, что обманул себя в чем-то главном, не заметил, как разминулся со временем в самый ответственный момент? И если так, то выпала ли на его долю, пусть коротенькая, череда счастливых и прекрасных дней — и если выпала, то когда? Может, в то время, когда он и писал свой первый, свой «юношеский» труд?

Так или иначе думал Адам Егорович, сказать теперь трудно, но то, что он болезненно подытоживал собственную жизнь, не вызывает никаких сомнений — иначе откуда было бы это трагичное для ученого разочарование в самом инструменте труда — «непригодные средства!» А может быть, все ту же «объективную» науку имел при этом в виду Адам Егорович?

Да, он подводил итоги:

«Написал я, собственно, много, около ста и даже больше печатных листов, считая, что в рукописях. Это весьма много, если принять во внимание, что я никогда не занимался одним делом, а двумя, тремя параллельными (подчеркнуто мною. — М. С.), которые, как революционная работа, захватывали меня временами почти столько же, сколько служба, а трепки нервам давали еще больше. Написал я много, но толку мало: все это кануло в лету провинциальных повременных изданий, где их и завзятый библиограф не отыщет. Одни лишь „Пережитки…“ да то, что напечатано в сборниках Академии наук, могут иметь действенное значение».

Как видите, почти то же о научной деятельности Адама Егоровича говорим теперь и мы. Он видит общественный смысл своей работы в сохранении для будущих поколений частицы тех народных богатств, которые пере-дала ему, может, и не догадываясь об их подлинной ценности, белорусская деревенская женщина — бабушка Рузаля.

«Уже ее правнук Максим, унаследовавший нечто от ее духа, успел в свой короткий век позаимствовать кое-что из этой сокровищницы, облечь в стихотворные формы. А из бабиных сказок он впервые познакомился с белорусской речью.

Значит (мое) сидение на лежанке не прошло бесплодным, и бабушка Рузаля прошла через свою долгую и тяжкую жизнь с огромной ношей старины за плечами не бесследно…

Что и требовалось доказать!..»

«Что и требовалось доказать», — добавим и мы от себя и со словами благодарности оставим пока Адама Егоровича, человека, которому в его детстве посчастливилось греться у священного огня наших пращуров и который почувствовал, понял сердцем, что надо сохранить для потомства, пересказать счастливые минуты, подаренные ему. Так он, сознательно или подсознательно, верный памяти сердца, и поступил в юности. Тепло того огня передалось его сыну. Это был тот огонь, при ярких отблесках которого Максим Богданович увидел будущее.

СТРАНА ОБЕТОВАННАЯ

Адам Егорович покинул Белоруссию в год смерти жены. Максиму Богдановичу было тогда только пять лет. С этого времени он воспитывается, учится, мужает за пределами Белоруссии. Пятилетний возраст — возможно, самый впечатлительный, однако в смысле собственно белорусских впечатлений вряд ли он дал что-нибудь существенное Богдановичу. Интеллигентная среда, пусть даже демократическая, в которой он воспитывался в Минске и Гродно, надо думать, не очень уважала национальный элемент в воспитании и быте. Интеллигенция и дома, и на людях разговаривала по-русски. Семья Адама Егоровича не была исключением. Недаром же он сам пишет, что «на неблагодарной ниве писания стихов по-белорусски» в Минске пробует свои силы только один Янка Лучина (Неслуховский). Капля в море! На это почти никто не обращал серьезного внимания. В том числе и сам Адам Егорович. Он был занят иным. «Белоруссика» (его термин) могла интересовать только с этнографической стороны. Даже значительно позже, в год первой поездки сына на родину (1911), куда тот приехал уже известным белорусским поэтом, Адам Егорович был склонен считать «картину белорусского возрождения довольно безрадостной». Правда, тут же он добавляет, что «не пытался расхолаживать его (сыновьего. — М. С.) порыва». Что ж, и за это спасибо.

Самым сильным «белорусским» впечатлением Максима Богдановича была смерть матери. Если всей глубины трагедии он помнить не мог, то пережить ее мог несомненно. Недаром же у него была материнская, а это значит, очень впечатлительная натура. Так говорит сам отец. Рано лишенный материнского тепла, он всю свою жизнь тосковал о нем. Догадаться об этом мы можем и по его творчеству: идеал женщины для него — мадонна, мать. Трепетная и нежная, ласково-тревожная в своей материнской любви.

Смерть матери лишила его родины. Светлая память о матери-родине властно позвала его назад.

Когда и как научился он белорусскому языку, когда в его сознании, в его сердце возник, разрастаясь и подчиняя себе все, образ «краіны-браначкі» — образ Белоруссии? Отец свидетельствует: писать стихи по- белорусски он начал рано, в десяти-одиннадцатилетнем возрасте. Что поддерживало его в этих стремлениях? Кто был человек, ставший добрым гением талантливого мальчика? Отец? То, что он каким-то образом влиял на пробуждение в сыне интереса к родине и к родному слову, — справедливо, и этого нельзя отрицать. Влиял хотя бы тем, что сын мог пользоваться его этнографическими трудами и теми

Вы читаете Журавлиное небо
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату